А коллекционер-сексопатолог от пикантных тем перешел к давней выставке Альтмана, в начале семидесятых. Интересно, шепнул Андрюша, он и Альтмана лечил?
— …эта выставка стала возможной только по одной причине, — заметил Степан Ильич, — Альтман Ленина рисовал, то есть был неприкосновенен. Пускали «паровозом» с десяток лукичей, а там уж можно было и на кое-что другое поглядеть…
— Совершенно верно, — подхватил коллекционер. — Тем не менее, выставку час не открывали, собралась толпа, кто-то выкрикнул: «Абстракционизм в России умер!» — и сразу из толпы в ответ: «Не умер, а убит!». А поверх толпы грозное: «Я знаю, кто это сказал!»… Да, это были времена, доложу вам. У Альтмана я потом подписал каталог выставки. Сам он бьи смешным и трогательным: такая маленькая обезьянка в коричневом костюме, с платочком на шее, весь не отсюда…
У коллекционера был необыкновенного тембра голос — одновременно мягкий и властный, негромкий, но слышный поверх любого разговора. Убедительнейший голос.
Людка шепнула Захару, что Босота — оказывается, у этого великана была такая вот смешная бродяжья фамилия, — купил у папы сразу несколько офортов. И этот вечер, он, конечно, как бы и Пасха, но и обмывка. Вон, видишь, как папаня доволен, даже клюкнул поболе, чем врач разрешил.
— Эй, па-апа! — и пальцем погрозила отцу с другого конца стола, делая страшные глаза…
…Уже заполночь Захар с Андрюшей вышли от Минчиных, и выяснилось, что к вечеру страшно похолодало; они шли по колено в свистящей и треплющей брюки поземке, а когда добрели до моста, оказалось, что тот развели.
— Куда деваться? — морщась от колючего ветра, спросил Андрюша. — А пошли в собор! Там сейчас тепло, надышали. Вот Бабаня была бы довольна! Пошли, я свечку за нее поставлю…
И всю Пасхальную ночь они простояли на ногах меж старух, то и дело задирая головы на знаменитый купол Троицкого собора, со строгими статуями святых работы Шубина.
На рассвете Андрюша христосовался со старушками, называл их всех «бабанями» и был просветлен и возвышен. И назад они шли через кладбище лавры, мимо склепа со славнейшей русской могилой, так просто поименованной: «Здесь лежит Суворов»…
И уже немыслимо было представить, что тот разговор утром, на террасе, мог повернуть совсем в другую сторону, что дядю Сёму мог не впечатлить своими рассказами «дорогой клиент», да этот клиент попросту мог сесть в соседнее кресло, к Исидору Матвеичу, а тому один хрен — что художник, что сапожник; в конце концов, у дяди Сёмы могло не оказаться — совершенно случайно! — адреса Фанни Захаровны — а у той в день получения письма могло быть неподходящее настроение…
И тогда — страшно вымолвить! — тогда бы в их жизни не было Питера: ни школы, ни обожаемого запаха смоченной водой коробочки акварельных красок «Ленинград», ни сводящего зубы известнякового запаха только что отшлифованного типографского камня, ни запаха азотки от травленных досок в офортной; ни лип Летнего сада, изумрудно зеленеющих весной, ни мутного серого льда на Неве, по которому так просто перебежать на другой берег, спустившись по ступеням от сфинксов академии; ни красных кленов Приморского парка, ни блеклого солнца на крупах клодтовых коней, летящих в руках у возничих, ни бронзовой под луной воды Обводного канала, ни звенящих в ночи трамваев, заворачивающих на круг, ни ночного, холодящего сердце: «цок-цок-цок!» — каблучками — по гулкой лестнице парадного…
Не было бы этого странно тлеющего белыми ночами невесомого города, от которого теперь так трудно оторваться, даже на неделю…
На первом курсе академии жить стало куда веселее: у Захара с Андрюшей появилась мастерская — огромная мансарда с отличным верхним светом. Вообще, в Питере с мастерскими было раздолье: любое домоуправление владело сокровищем — нежилым фондом. Полуподвалы, мансарды и чердаки, волнуясь всеми фибрами сплетенных паутин, ждали своих вдохновенных обитателей. Главное было получить справку в деканате — студент такой-то нуждается в мастерской. И если толково подойти к вопросу, можно устроиться и без денег: лозунги к праздникам писать или портрет начальника ЖЭКа.
Захар был гением устройства подобных сделок. И за восемьдесят метров в мансарде дома у Обводного канала, на Лиговском проспекте — седьмой этаж по черной лестнице, — они с Андрюшей обязались расписывать декорации в клубе жилконторы.
Место оказалось густое, исконно питерское. Рядом — гастроном, напротив — кинотеатр «Север». А неподалеку на Пушкинской — там, где скверик с памятником, — в скромном кафе изумительно готовили рисовую кашу с изюмом. Запекали ее в печи, в горшочке, и подавали с тоненькой золотистой корочкой, эх!
За неделю они обставили мастерскую. Жука отдала этажерку и два стула. Кое-что вытащили из старых заколоченных домов, поставленных на капремонт: золоченый деревянный барочный карниз на окно XVIII века, бронзовые подсвечники, засиявшие после чистки, медную подставку под зонты на трех когтистых лапах и старинное квадратное кресло красного дерева, с львиными головами под подлокотниками и на спинке. С трудами великими перенесли, отдыхая через каждые двадцать шагов, найденный в пустой квартире круглый стол с разбитой мраморной столешницей. Андрюша накинулся на все это хозяйство коршуном, и целыми днями возился, приговаривая Бабанино: «починять-починять!».
Но главное: Игорь Мальков, молодой режиссер из «Ленконцерта», с которым они уговорились ставить в клубе первый спектакль — «Золушку» Шварца, — подарил им дивный пружинный диванчик с тещиной дачи; обшивка на цветастых валиках чуток ободрана, но крепок, что твой батут. Однако… тяжел, гробина! Ребята, сказал Игорь, не сомневайтесь: этот старый конь перевез на своей натруженной спине не одну наездницу. И втроем они часа три втаскивали диван на седьмой этаж.
По поводу наездниц: оба в то время словно с цепи сорвались. Табличкой «занято» служила пластинка Дюка Элингтона. Если она висела на двери той стороной, где записан легендарный «Караван», значит, путь в мастерскую закрыт; значит, сейчас там, на волнах барханов, мерно плывет саксофонная одурь любви, и третьего лишнего просят временно отвалить.
В конце-концов жильцы нижних квартир, измученные бурной светской жизнью двух юных «мазил», написали в домоуправление донос. Это было поэтическое послание: «…а стоит только спуститься сумеркам, как по лестнице все — женщины, женщины, женщины… Много раз мы обращались в милицию, но нам отвечали, что за молодежью — будущее…»
Наконец, в разгар очередной вечеринки явился мент, разогнал честную публику, устроил дикую головомойку художественным ковбоям и диванчик велел убрать.
Они пригласили всех на похороны диванчика, с панихидой и надгробными речами. Подробно перечислили все дивные тела, вздрагивавшие на его пружинах; каждую пружину оплакали по отдельности… В последний раз поставили Дюка Эллингтона… Выволокли диванчик, и с грузчицкими воплями — вира! майна! — пусть слышат эти гады — утопили в Обводном канале. Не на помойку же его выбрасывать, резонно заметил Андрюша.