После долгой тяжелой паузы Громов ответил:
— Нет, Павел. Не понять мне этого.
— А ты подумай. Не поймешь — клади партбилет, так честно будет.
— Партбилет я тебе не положу, он мне заместо сердца. А драться стану.
— Это валяй. Тут я тебе мешать не могу. Только с кем драться собираешься? С Лениным? Слаб.
Громов поднялся, яростно оттолкнул кресло, пошел к двери не прощаясь. Постышев долго смотрел ему вслед — задумчиво и устало.
Молоденький адъютант заглянул в кабинет, тихо доложил:
— Товарищ комиссар, к вам из Москвы.
— Кто?
— А он фамилию не говорит и мандата не кажет. Морда у них больно аккуратная — я на всякий случай в политохрану брякнул.
— Это как должно понимать — брякнул?
— Понимать так, что позвонил.
— Ну, тогда зовите, — усмехнулся Постышев.
В кабинет зашел Владимиров.
— Здравствуйте, — сказал он, — я от Феликса Эдмундовича.
Постышев прочитал мандат, потом, как и предписано в мандате, сжег его, усадил Владимирова, устроился напротив него и спросил:
— Когда будем говорить: сейчас или передохнете?
— Если можно, передохну. В теплушках не поспишь.
— Ложитесь на диван. Если я уйду — вот здесь все материалы для вас. Подполье — в синей папке. В зеленой — меркуловцы. Прочитайте, есть занятные документы. Даже кто как в покер играет. И какие взятки берет на бегах секретарь премьера господин Фривейский. Сейчас шинельку принесу, укрою вас. И окно пошире откроем — с Амура свежестью тянет.
Владимиров отошел к дивану, сбросил сапоги, вытянул ноги, стащил до половины пиджак и сразу уснул, словно потеряв сознание. Постышев на цыпочках подошел к окну и пошире открыл створки. Сизый табачный дым потянуло, словно в трубу. На столе зашелестели бумаги. Захлопала на стене огромная карта. А на карте синие стрелы — острые, злые — со всех сторон направлены на ДВР: и с Владивостока, и с Китая, и с Монголии.
Постышев взглянул на Владимирова. Тот спал, сложив руки на груди, как покойник. Вспомнилась шифровка из Владивостока: трое связных расстреляны в контрразведке белых. В нашем штабе, возможно, сидит их человек.
В дверь постучались. Постышев спросил шепотом:
— В чем дело?
В кабинет заглянул шофер штаба Ухалов.
— Куда едем, Пал Петрович?
— В городской театр, там учительская конференция бушует.
Ухалов лениво глянул на спящего и вышел.
В зале полно народу — яблоку упасть негде. За столом президиума взволнованные, часто переговаривающиеся люди. Они что-то писали на маленьких клочках бумаги, рвали написанное, то и дело посматривая на Постышева, который сидел с краю и был отделен от остального президиума пятью пустыми стульями. На трибуне сейчас человек в пенсне, бородка клинышком, под мятым пиджаком — ослепительной чистоты рубашка и большой, красиво повязанный черный галстук.
— И вот, изволите ли видеть, — налегая грудью на трибуну, говорил он, — является ко мне комиссар с трехклассным образованием и молвит свое просвещенное слово. «Ты, говорит, буржуйская твоя харя, почему не читаешь детишкам народные стихи Демьяна, а заместо них читаешь помещика Пушкина?» Говорит, а я чувствую: он пьян! И с красным бантом на груди!
Постышев подождал, пока в зале утихнет возмущенный гул, и бросил с места реплику:
— Вас возмущает красный бант или запах алкоголя?
На галерке и в задних рядах — смех, передние ряды хранят молчание, хотя некоторые сдерживают улыбку; в президиуме суетня и быстрое перебрасывание записками. Председательствующий позвонил в колокольчик и нервически призвал уважаемое собрание к спокойствию. Оратор, несколько оправившись, продолжал:
— Уж если гражданами большевиками провозглашена свобода, то позвольте учить детей на тех примерах, которые близки мне! А стряпня разнузданного хулигана и футуриста Маяковского отдает половой распущенностью. Не мешайте, — обращается оратор к Постышеву, — сеять разумное, доброе и вечное! Вы пишете директивы, а я отвечаю за души детей! И воспитывать их в зверстве, распускать в них инстинкты я не позволю никому, чего бы мне это ни стоило! Я знаю, что грозит мне за это выступление, но я не могу молчать!
Первые ряды рукоплещут, президиум — весь в улыбках, ядовито поглядывает на комиссара, только на галерке и в задних рядах шум и говор. Постышев сидел, подперев голову кулаками, смотрел задумчиво в одну точку — и вроде бы нет его здесь.
На трибуну, продираясь сквозь тесно сидящих в проходе, вышел парень в гимназическом френчике, перепоясанном солдатским ремнем. Лицо у него удлиненное, нервное, бороденка и усы под Дон-Кихота, на белых щеках горит нездоровый румянец, видимо туберкулез у парня. Не дожидаясь тишины, он начал говорить, выкрикивая фразы в разномастный зал:
— Пусть гражданин Широких тут не играет в святую добродетель. Для него Маяковский — символ революции, и нечего болтать про половые инстинкты и распущенность! Для вас футуризм так же страшен, как и большевизм! Вы хотите растить из детей беленьких херувимчиков? Не позволим! Основа развития — борьба, и мы должны воспитывать подрастающее поколение солдатами, ибо история человечества — это история войн! Так было, так есть, так будет! А сладенький пацифизм Широких идет совсем от другого! Это он сейчас пацифист, а завтра он станет учить детей белогвардейским гимнам! И я этого господинчика за его речи, в порядке профилактического предохранения, предлагаю изолировать к чертовой матери! Меньше двоек пролетарскому элементу всадит!
В зале — грохот, свистки, вопли, возмущение, овации, визг.
Постышев поднялся со своего места и неторопливо пошел к трибуне. Он долго откашливался, а потом заговорил — глуховато, по-волжски окая:
— Тут мне придется на два фронта сражаться. И с учителем Широких, и с его молодым оппонентом, который, по-видимому в силу юного возраста, вообще к учительству относится как к сплошному классовому врагу. (Смех.) Молодой товарищ, как я заметил, увлечен теорией профессора Леера, который утверждал, что война есть главный импульс продолжения жизни на земле. Леер приводил одним из главных доводов в защиту своей теории тот факт, что война началась с появлением человека, ибо мужчины дрались друг с другом за женщину — не за прекрасную возлюбленную, а за ту, что приносит потомство, только лишь. Однако дальнейшую эволюцию человечества Леер опускал, потому что она против него. Действительно, примитивное проламывание черепов сменилось рыцарскими турнирами. Но и это прошло. Турниры и дуэли сменились маскарадами, а за женщину воюют прекрасной строкой Пушкина. (Аплодисменты учителей.) Иные причины порождали и порождают войны. История человечества, молодой мой товарищ, есть все-таки история мира, но не история войн. А с учителями следует вам уважительно говорить, право слово… Не надо так. Обвинения клеить — последнее дело. Вот так-то. А вы, учителя, обязаны растить молодежь широко и всесторонне образованной, понимающей истинные причины войны и мира, добра и зла. Отвечаем за детей мы, большевики. Мы доверили вам, учителям, воспитание новых человеков. Но мы, гражданин Широких, можем вас из школы изгнать, если вы не приемлете нас. Если вы против нас — боритесь! Я уважаю открытый бой. Но не все идут на открытый бой. Большинство шушукается. Деритесь, но не шушукайтесь! Нет ничего страшнее учителя-двурушника, который исповедует в душе одно, а вслух проповедует обратное. (Овация галерки и амфитеатра). Что-то, правда, учительство со мной не очень соглашается? Или молчание в данном случае синоним согласия? (Смех на галерке и в амфитеатре.) Я думаю, это проявится при голосовании за резолюцию в целом. Повторяю: вы можете любить или не любить Маяковского — это дело ваших личных вкусов, но вот свободы учить чему заблагорассудится одному лишь Широких — такой свободы мы вам не давали и не дадим!