Кристина обернулась к Пепе; тот сидел в прежней позе, совершенно недвижимый.
— Хорошо, — сказала она, почувствовав, что слезы вот-вот покатятся по щекам, внезапные, как у ребенка, выпустившего из рук воздушный шарик. — Говорите… Я стану вас слушать… Объясняйте, что я должна сделать…
— Видите, как много неприятных минут нам пришлось пережить, милая фройляйн, пока вы не признались в том, что любите мистера Роумэна… Вы его очень любите, не правда ли?
— Я же объяснила вам… Он устраивает меня как партнер… Он очень… добрый…
— Допустим. Значит, если мы попросим вас влюбиться в него без памяти, — это никак вас не будет травмировать?
— Нет.
— Очень хорошо. Просто замечательно, милая фройляйн. Тогда давайте репетировать… Вы готовы?
…Кемп сидел за стеной, в двух метрах от Кристины, он слышал ее голос, несколько усиленный звукозаписью, представлял ее лицо, страдальческое, осунувшееся, а потому еще более прекрасное, и думал, как жесток этот мир, но — в этой своей жестокости — разумен, то есть логичен.
«Сотни тысяч отцов, какое там, — усмехнулся он, — миллионы — пора научиться признавать правду — оказывались исключенными из жизни рейха, но ведь лишь единицы, я имею в виду их дочерей или сыновей, пошли на сотрудничество с нами во имя их спасения. Природа — главный селекционер; упражнения агрономов — детская игра в угадывание, подход к главной теме; в подоплеке прогресса сокрыто именно это таинство цивилизации, всякое приближение к его разгадыванию чревато всеобщим катаклизмом; создатель не позволит людям понять себя, это было бы крушением иллюзий: бог и вождь должны быть тайной за семью печатями, иначе человечество уничтожит само себя…
…А работать Кирзнер не разучился, — подумал Кемп, — я не зря берег его все эти месяцы. Рихард Шульце-Коссенс всегда повторял: "Этот парень обладает даром артистизма, он не ординарен, его призвание — театр, не надо его ставить на работу с мужчинами, берегите его для женщин, верьте мне, он чувствует их великолепно, а вне и без женщин ни одна долгосрочная комбинация в разведке нереальна — особенно теперь, когда фюрер ушел и нам предстоит поднять нацию из руин. Примат национальной идеи привел нас к краху. Что ж, сделаем выводы. Наша новая ставка будет ставкой на дело, которому мы подчиним дисциплину немецкого духа. Дело — сначала, величие нации — после, как результат новой доктрины. Американцы состоялись именно на этом, и за нами Европа, а это, если подойти к делу по-новому, посильнее, чем Америка. А всю черновую работу сделает «Шпинне», [3] мы отладим нашу всемирную паутину, будущее — за будущим".
Что ж, «Шпинне» работает славно, — подумал Кемп, продолжая слушать Кирзнера и Кристу, — можно только поражаться, какую силу мы набрали за эти полтора года, если Гаузнер, представитель растоптанных и униженных немцев, смог оказаться здесь, в Мадриде, сразу же после того, как вернулся Роумэн, имеющий все права и привилегии для передвижения по Европе, — еще бы, «союзник», победитель, хозяин…
Гелен не отправил бы Гаузнера по нашим каналам, он слишком мудр и осторожен, чтобы светить своих людей транспортировкой покойника, а Гаузнер, который сейчас ломает Роумэна, — покойник, ему осталось жить считанные часы, чем скорее он сломит американца, тем быстрее умрет. Вот ужас-то, — подумал Кемп с каким-то затаенно веселым, но при этом горестным недоумением. — Впрочем, — сказал он себе, — все действительное разумно — так, кажется, говорил основатель враждебной идеологии? Да, это, конечно, ужасно, да, я, видимо, долго не смогу засыпать без снотворного после того, что должно случиться, но сначала общее дело, а уж потом судьба личности; все то, что не укладывается в эту жестокую, а потому логичную схему, — чуждо нам, идет от другой идеи, а ее никогда не примут немцы, их государственно-духовная общность.
…А Пепе хорош, ничего не скажешь… Темная лошадка, а не человек… Что я знаю о нем? Мало. Практически — ничего, потому что я не мял его, он пришел на связь от генерала; «профессионал, работает автономно, иностранец, чужд национальной идее, в деле проявляет себя мастерски». В конечном счете генерал знает, кого привлекать, я не вправе судить его посланцев, если прислал — значит, так надо, все остальное — приладится, главное — незыблемая и убежденная вера в авторитет того, кто стоит над тобой. К вершинам прорываются самые достойные, остальные гибнут внизу при горестной попытке подняться, перескочив ступени. Мир трехслоен: единицы — вверху, миллиарды — внизу; но среди миллиардов есть те, которые довольствуются достигнутым, — а их подавляющее большинство, ибо создатель далеко не всех наградил смелостью дерзать, — и меньшинство рвущихся наверх. Это меньшинство претенциозных индивидов так или иначе обречено на уничтожение — балласт, общество не терпит претенциозности».
«Нет, но каков Кирзнер», — снова подивился Кемп, прислушиваясь к тому, как коллега тянул свое:
— Милая фройляйн, если вы настаиваете на том, что в предложенных обстоятельствах самое верное — броситься к любимому, я снова начинаю сомневаться в вашей искренности. Не надо, не сердитесь, я хорошо запомнил, что вы математик по призванию, поэтому я подстроюсь под ваш строй мыслей и докажу вам: либо вы своенравничаете, отказываясь принять мое предложение, либо что-то таите… Ну, давайте анализировать состояние женщины, которую похитили, и во имя ее спасения — вы, понятно, догадываетесь об этом — любимый пошел на что-то такое, что выгодно его врагам, но никак не выгодно ему, ничего не попишешь, во имя любви на заклание отдавали империи, не то что свое «я». И вы хотите — при мне, Пепе и Гаузнере, который сейчас сидит у Роумэна и позвонит к нам через минуту, от силы две, — броситься на шею любимому? Это плохой театр, милая фройляйн, а я кое-что понимаю в театре, я, изволите ли знать, актерствовал в молодости. Смысл сцены, если она претендует на то, чтобы остаться в памяти потомков, заключен в контрапунктах, построенных по принципу математики: идти к правде от противного… Вы ни в коем случае не броситесь к Роумэну, а, наоборот, сделаете шаг назад. Вы ни в коем случае не заплачете, а, наоборот, истерически засмеетесь. Лишь тогда он вам поверит, лишь тогда он не заподозрит вас в том, что вы в сговоре с нами и что мы играем одну пьесу. Это слишком прямолинейно: делать шаг к любимому. Это — провинциальный театр, милая фройляйн… А в провинциальные театры не ходят…
— Ходят. На бенефис «звезды».
— Ого! Считаете себя «звездой»?
— Я себя считаю женщиной. Этого достаточно. И я лучше вас знаю, чему он поверит, а чему нет.
— Я был бы рад согласиться с вами, если бы речь шла просто о мужчине, милая фройляйн. Но Роумэн — разведчик. Причем разведчик первоклассный, таких мало в Америке, у них либо костоломы Гувера, либо еврейские слюнтяйчики Донована… Так что давайте уговоримся: после того как вы останетесь одни, ведите себя, как хотите, говорите ему, что угодно, — это за вами… Но встречу с милым будем играть в моей режиссуре…