Экспансия-1 | Страница: 140

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Нет, — ответил Штирлиц. — Правда, Кемп просил меня посмотреть газеты, нет ли чего интересного, связанного с тамошними большими проектами…

— Ничего не обнаружили?

Штирлиц раздумывал одно лишь мгновение, как ответить: кое-что он обнаружил, сказал аккуратно:

— Я продолжаю смотреть, Альфредо. Вас эта тема интересует?

— Очень.

— Хорошо, я буду особенно внимателен.

— Спасибо. Если через пару дней вам позвонит Оцуп и пригласит на кофе, значит, это я его попросил. Вы замотивируйте свой интерес к его коллекции, это пригодится, Максимо, — и скользяще отошел к гостям.

Штирлиц вернулся к Артахову, стоявшему, набычившись, в одиночестве:

— Вы здесь впервые?

— Я уехал из Европы полтора года назад.

— После краха в Берлине?

— Да.

— До этого жили в рейхе?

— Нет. В Югославии.

— Работали с Власовым?

— Разве с ним можно было работать?! Неуч! Что за горе такое: как на кого Запад хочет поставить, так непременно выискивает дурня!

— Видимо, умных Запад боится, — улыбнулся Штирлиц, — Вырвется из-под контроля, как им будешь управлять?

— Так ведь это значит обречь дело борьбы с большевизмом на гибель! Помочь Руси только умный может!

— А кто на Западе хочет помочь России? Зачем? Ее надобно держать во тьме. Поди, выпусти ее — ого! Опасно, к чему конкурент?! Вы же Розенберга читали, он не особенно скрывал свое отношение к России: рабочая сила и кормовая база.

— Пропаганда, — возразил Артахов. — Своим он говорил одно, нам другое. Ничто так не дозируется, как пропаганда. Поскобли ее ногтем, и сразу увидишь, какой резон кроется за словом… Хотя в чем-то вы правы. Я много думал, отчего Олеарий, которого вы помянули, да и его коллеги Гваньини с Одерборном распространяли об Иване Грозном такие чудовищные сплетни… Да оттого, что именно Иван Грозный был первым русским государем, который столкнулся с Западной Европой и ударил тех соседей, которых Ватикан, и Лондон с ним вкупе, считал своими. Ведь и ливонцы, и поляки пугали Париж и Берлин тем, что Иван не ограничится явными своими притязаниями, но дальше двинет, к морю… А — не хотели этого. Наоборот, мечтали запереть Московию в старых границах. Жизнь там уж больно дешева, пусть бы вечно туда ездить, к ним, то бишь к нам, диким, — Артахов вдруг усмехнулся. — Знаете, сколько голштинское посольство получало от нашего царя на прокорм своих людей, коих было тридцать четыре души?

— Нет, — ответил Штирлиц; он действительно не знал этого.

— Так вот послушайте… Шестьдесят два каравая хлеба, четверть быка, четыре барана, двенадцать кур, два гуся, зайца, полета яиц, четверть ведра испанского вина, пива и водки — для господ дипломатов; слугам выделялась бочка меда, бочка пива и бочка водки, да поверх этого пуд масла на неделю, соль и три ведра уксусу. По-царски, а?!

— Действительно, — согласился Штирлиц, посмотрев на Альфредо Гонсалеса; обойдя приглашенных, перемолвившись с каждым несколькими словами, тот снова вернулся к маркизу де ля Куэнья; к собравшимся стоял спиной, говорил тихо, так что ни услыхать его было нельзя, ни прочитать слова по губам.

— Однако не могу не согласиться, — продолжал свое Артахов, — рейхсминистр Розенберг в корень вопроса не смотрел, а его, корешок этот самый, можно сыскать лишь в истории. И если к истории отнестись серьезно, то станет ясно, что Россия — определенного рода Феникс, в котором здравый смысл тесно увязан с совершеннейшей мистикой. Действительно, были торжища, Псков и Новгород от Москвы близки, к Ганзе тяготели, русско-немецкое содружество в чистом виде, — так ведь нет! Кому-то было угодно уничтожить эти русские форпосты, а заместо них поставить черт знает в какой дали Архангельск — в угоду англичанам да Астрахань — тем же в угоду, потому что как они Персией тогда вертели, так и впредь будут вертеть, помяните мое слово. И была обречена Московия на закрытость; внутреннее торжище; никакого общения с миром…

Штирлиц рассеянно заметил:

— Я слыхал, что генерал Власов и те, кто был с ним, считали ненужным и вредным для России какое бы то ни было общение с миром…

— А — с Германией? Какой он никакой был дурень, а общения с Германией не отвергал! Наоборот, русские и пруссаки — родня по крови…

— Это как? — удивился Штирлиц.

— Так очень просто! — обрадовался Артахов. — Зрите в корень! Русы и Прусы! Корень-то один!

— Я вам столько общих корней найду, — вздохнул Штирлиц, — что не возрадуетесь… Не по крови близки наши пруссаки с русскими, но совершенно по иным субстанциям. И прежде всего потому, что в России и Германии очень долго правила казна, все шло сверху, от императора, живой жизни навязывалась вздорная воля дворцового фантазера, который не понимал дела, верил только тем, кто его окружал, а всякую самостоятельность низов считал покушением на его власть… Это нас роднило, доктор, а не корни

— Погодите, но ведь то, что вы изволили заметить, смахивает на марксизм…

— Ну и что? Он же существует. Гегеля помните? «Все разумное действительно и все действительное разумно».

Артахов сокрушенно покачал головой:

— Вот уж воистину поражение отбрасывает нацию в объятия всепозволяющего либерализма!

— Если либерализм способствует мысли — я, увы, за либерализм. Несчастным немцам сейчас надо серьезнейшим образом думать о своем будущем, поскольку, как выяснилось, теория, выдвинутая Гитлером вместо Старого завета, абсолютно несостоятельна и кончилась тем, что мы с вами оказались на задворках: вы со своими корнями, а я с идеей богом избранной расы…

— Да, — удивленно протянул Артахов, — у нас в Южной Америке так немцы не говорят…

— А как они там говорят?

— Да уж не так, — повторил Артахов и, в свою очередь, обсмотрел лицо Штирлица совершенно особенным, холодным и отстраняющим взглядом.

Штирлиц кивнул ему, отошел к книжным шкафам, углубился в изучение библиотеки; говорить с Гонсалесом о чем бы то ни было до того, как он кончит свою работу, бесполезно; прирожденный разведчик, он легче всего получал надежную информацию именно на такого рода встречах, где собирались люди одного круга, понимавшие друг друга с полуслова; их объединяла общность интересов; в условиях франкистского государства своей задачей они видели противостояние левым тенденциям, которые ежедневно и ежечасно росли благодаря неуклюжему и трусливому удержанию захваченной фалангистами власти, которое базировалось на убеждении, что если не замечать проблем, которые стали для всех очевидными, то, значит, их и нет: существует лишь то, что обозначено печатным словом, все остальное — химера.

…Штирлиц видел в стеклах книжных шкафов все, что происходило в зале, — кто с кем говорил, что говорил и как слушал; все это закладывалось в таинственные отсеки памяти, чтобы в нужный момент сработала информация, необходимая для моментального принятия того или иного решения.