Пани царица | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Тебе? – вытаращилась Манюня. – На что она тебе, скажи, ради Христа?!

– А на что тебе твой Гриня? – вместо ответа спросил Заруцкий.

– На то, что я его люблю, – жарко прошептала Манюня.

– Так ведь и я ее люблю, – тяжело вздохнул Заруцкий.

Манюня, привскочив, наклонилась над Заруцким, недоверчиво вглядывалась в его лицо, потом ее глаза расширились – знать, поверила. Мгновение озадаченно покачивала головой, потом вдруг заулыбалась – все шире и шире. Вновь повалилась на спину и начала смеяться – сначала тихонько, потом громче и громче.

– Чего заливаешься? – спросил Заруцкий, сам невольно улыбаясь.

– Как же мне не заливаться? – наконец-то выговорила Манюня с усилием. – Я-то… я-то эту еретичку разлучницей честила, ан наоборот! Ты еще не стал ее любовником, а уж меня драл. Обошла я ее! Наконец-то обошла!

И она захохотала во весь голос.

Июль 1608 года, Россия

Из Москвы выезжая, Марина сидела в карете, но, чуть отдалились от столицы, потребовала у начальника тысячного московского охранения, князя Владимира Тимофеевича Долгорукого, оседланного коня. Да уж, и кареты дал изгнанным из России полякам царь Василий Шуйский! Недаром говорят, что пущего скареда нет во всей Московии, он в любом деле ужимается: на содержании своего двора, на собственном столе, даже свое венчание на царство провел так, что можно было подумать – это бедные похороны, и уж, конечно, пожмотился разжалованную государыню Марину Юрьевну отправить не то чтобы с приличной пышностью, но хотя бы просто по-людски. Такое ощущение, что в карете, где ютились они с Барбарой Казановской, самим Мнишком и двумя бывшими польскими послами, Гонсевским и Олесницким, все четыре колеса были разной вышины, до того неровно култыхалась колымага на избитой дороге. Волей-неволей вспыхивали у Марины воспоминания, в какой карете въезжала она в Москву, какие везли ее кони… Масти они были самой редкостной, и, помнится, кто-то из сопровождавших Марину шляхтичей бился об заклад: всего половина-де коней настоящей масти, а половина раскрашена краскою. Марина тогда даже не обиделась на шутника, до такой степени была ошеломлена: хоть она и привыкла к великолепным дарам Димитрия, а все же не ожидала такой пышной встречи. И вот как она покидает столицу – изгнанницей! Ладно хоть не пешком заставил Шуйский брести поляков – все из той же скаредности. Ах, кабы воротиться в Москву вновь – воротиться победительницей, государыней, восстановленной в своих правах, вновь увидеть людей, собравшихся на улицах, любоваться на полевые цветы, летящие со всех сторон, слушать приветственные крики и встречать во всех взглядах только восхищение и любовь! Кажется, Марина ради этого на все готова!

Неужели на все?..

А вот об этом стоило подумать. Поэтому верховую лошадь она попросила не только потому, что укачалась в неудобной карете: ей нужно было остаться наедине со своими мыслями, а в обществе Гонсевского и Олесницкого это было совершенно невозможно.

Марина и прежде знала их как величайших болтунов и словоблудов, а уж теперь-то, когда они получили возможность на свободе отвести душу, проклиная коварных московитов и выхваляя свою стойкость, послы сделались вовсе нестерпимы.

Главным предметом бесед сих достойных господ были их бесконечные прения с царем, из которых они вышли с честью. Например, московиты обвиняли письменно и устно поляков в том, что они-де навязали Московскому государству самозваного Димитрия, сиречь Гришку Отрепьева. Послы же оправдывались тем, что никак не поляки посадили на царство Димитрия, а сами московиты, недовольные тиранством Годунова, привели его к себе и признали коренным своим царем. «Разве, – вопрошали они, – не князья, бояре, воеводы и все дворяне послали к нему выборных в Путивль, проводили до Орла, а оттуда до Тулы, – а там приехали к нему из Москвы на поклон, не связанные, а добровольно, – и были в числе их и князь Мстиславский, и Иван Михайлович Воротынский, и многие Шуйские во главе с самим Василием Ивановичем, нынешним государем, и все это были знатнейшие бояре и дворяне, и лучшие люди московские… Ведь у вас было сто тысяч войска. Зачем же вы не поймали тогда Димитрия, если считали его самозванцем? Ведь нас-то, поляков, было каких-нибудь несколько сотен…»

Поляков упрекали: дескать, воевода сендомирский со своей дочерью принимали непомерные подарки от самозванца, и пан Мнишек готов был принимать еще, а также сделаться владетелем многих русских земель.

На это послы могли только ответить, что никакому жениху не возбраняется делать подарки невесте, и никто не в силах осудить отца за то, что он заботится о благе своей дочери и мечтает выдать ее замуж повыгоднее.

Да, Гонсевский и Олесницкий могли гордиться собой при этом разговоре с московитами, ибо они опровергали многие нападки очень ловко и искусно. Так, например, когда бояре заявили, что инокиня Марфа, бывшая царица Марья Нагая, признала сыном Гришку Отрепьева потому, что он грозил ей смертью, паны заметили, что это невозможно: если б он убил ее за то, что она не хотела признать его сыном, то тем самым показал бы всем, что он не истинный Димитрий, а самозванец. «А теперь, – храбро присовокупил Гонсевский, обращаясь к Шуйскому, – вы держите ее в руках, в неволе, делаете с нею все, что хотите, вот она и говорит по вашему указанию то, что вам угодно слышать».

Относительно обвинения короля Сигизмунда и прочих польских панов в том, что они хотели искоренить в Московском государстве православную веру, послы уверяли, что во многих польских владениях греческая вера остается ненарушима, а сам папа в Италии дозволяет строить церкви, где совершается богослужение по греческому образцу. А также послы не преминули добавить (не без изрядной доли ехидства!), что в Польше духовенство греко-русской веры пользуется гораздо большими правами, чем в Московском государстве, ведь польский король не смеет лишить сана митрополита и епископа русской церкви, а в Московии цари по своему произволу сменяют и назначают своих архиереев.

Словом, послам Гонсевскому и Олесницкому было о чем рассказать и чем возгордиться. Беда в том, что они повествовали о своих словесных подвигах не единожды, а многажды. По первому разу Марина выслушала это с интересом, затем интерес ее начал вянуть, а скоро она просто не могла слышать раскатистую, вальяжную речь Гонсевского и чуть картавую скороговорку Олесницкого.

Однако напрасно молодая женщина надеялась, будто, оставшись наедине с собой, тотчас отдастся мыслям. Ничуть не бывало. Медленно, чтобы не слишком опережать карету, трусила она обочь дороги, покачивалась в седле, любовалась июльским разноцветьем, провожала взором окрестности, которые скорее всего больше никогда не увидит, а мысли витали Бог весть где, только не там, где им следовало быть. Не в Тушине!