Да уж, за это время Карна и Жля [78] собрали такую дань с земли Русской, какая и не снилась никому, никаким летописцам старины. Не осталось живого места в Московском государстве, не осталось семьи, не потерпевшей урона, не осталось человека, не лишившегося близкого, не осталось православного, чьи самые святые чувства не были бы попраны иноземцами, налетевшими на Русь, словно черные вороны. Рука не поднимается перечислять все бедствия и разорения, которые постигли за эти годы и без того разоренную, истощенную страну. Чудилось, сама память о России скоро будет стерта с лица земли.
Шведы, некогда пришедшие как спасители от внутренней смуты и от поляков, теперь жадно обгладывали Русский север. Поляки воссели в Москве и намерены были держать ее крепко, даже если для этого придется сжечь русскую столицу дотла. Да что винить чужинцев, если не было ни ладу ни складу среди самих русских?
Боярство московское спасалось в одиночку, забыв о народе. Главным считалось ладить с поляками – только так можно было купить себе жизнь и относительное благополучие. Дальние и ближние города метались в агонии, не зная, кому верить, кому присягать: то ли Владиславу, то ли сыну Димитрия Ивану, именем которого сражались казаки во главе с Заруцким, сжигая непокорные города и веси, то ли семи боярам, безуспешно пытавшимся изобразить власть российскую?..
Марина думала, что самым большим несчастьем в ее жизни был брак со вторым Димитрием. Вспоминала, как подумала, увидав его впервые: «Нет, лучше смерть, чем это!» Как ни странно, все это оказалось переживаемо. А вот после его смерти на нее обрушились настоящие несчастья, которые никак невозможно оказалось избыть. И наваливались они так поспешно, так неудержимо, что их не только остановить было невозможно, но даже и вовсе исчислить. Пытаясь вспомнить их и как-то упорядочить, она терялась: немыслимо это, беды путались в памяти, накатывали косматым водяным валом, какие порою ходили по Волге и Каспийскому морю, около которого стояла Астрахань.
Воспоминания далекого, дальнего прошлого – вот что явилось соломинкой, за которую неустанно хваталась Марина. Сама себе она казалась человеком, разбуженным посреди чудного, блаженного сна, и расставаться с видениями было невозможно, невыносимо, поэтому она и наяву пыталась поймать рассеивающийся призрак. Она отворачивалась от пропастей, которые разверзались под ногами, и закрывала глаза перед препятствиями, которые возрастали тут и там на ее пути. Ноги ее были изранены на этом пути, руки ослабели, душа изуверилась…
Самое страшное заключалось именно в том, что верить она могла ограниченному числу людей. Иван любит ее – но держится больше за своего сына, которого упрямо хочет видеть на царстве Московском. Вот Барбара, конечно, предана госпоже непоколебимо, не покинула ее ни в Калуге, ни в Михайлове, ни в Коломне, ни в Астрахани; да еще, на Маринино счастье, прибился к их скудному двору неутомимый странник – тот самый Никола де Мелло, который когда-то убеждал ее сойтись с Димитрием. Она была настолько счастлива снова увидеть рядом католического монаха, что простила неунывающему, хотя и изрядно постаревшему августинцу все его происки. Вот и все люди, которым она могла верить…
Всякий союзник являлся таковым лишь до поры до времени, пока преследовал свою выгоду. От некоторых приходилось остерегать Заруцкого, который был обуреваем желанием собрать под знамена царевича Ивана целую армию. Самым опасным среди таких временных союзников, готовых в любое мгновение обратиться врагами, был, конечно, Прокопий Ляпунов. Марина никогда не доверяла предводителю земли Рязанской: он крепко держался против обольщений Димитрия Второго, ни шагу уступки ему не сделал. Не изменился и теперь. Союз его с Заруцким был временным: как только Ляпунов понял, что донца волнует лишь своя выгода, так начал отлагаться от него, упрекая Заруцкого, что тот предает православную веру.
Это было смешно: насколько ненавидел Заруцкий поляков, столько же ненавидел и московитов, насколько пренебрегал католической верою, столько же презирал и православие. Но в том, что он кичился своим неверием, была его громадная ошибка.
Между прочим, на этом же самом обожглись и поляки…
Поляки видели, как бояре и дворяне московские раболепно выпрашивали у Сигизмунда имений и почестей, как высокопоставленные русские люди продавали свое отечество чужеземцам за личные выгоды. Поляки не сомневались: лишь бояре склонятся на их сторону, как только они одних купят, других обманут, то можно спроста совладать с громадой простого народа, с этим стадом рабов, привыкшим повиноваться своим господам.
Они ошиблись. Они не рассчитали, что выше всякой покорности и лености стоит на Руси православная вера. Знаменем сопротивления чужеземцам была в ту пору единственно вера. Казакам, этому перекати-полю, бездомным, безродным бродягам, было этого не понять. Поэтому, сколько бы ни приобретал Заруцкий своей легендарной храбростью в битвах с поляками, он терял гораздо больше, когда вновь ополчался против своих и разорял монастыри, грабил церкви, насиловал монахинь…
Его налет на Девичий монастырь близ Москвы заставил Марину чуть ли не визжать от ярости: ну зачем дразнить этих московитов, которые за своего Бога готовы горло перегрызть?! – и в то же время доставил ей огромную радость. Среди ограбленных до нитки, обесчещенных, разогнанных из монастыря инокинь оказалась старица Ольга… уж Марина-то отлично знала, кто таится под этим именем! Ведь именно ей была обязана Ксения Годунова тем, что рассталась со своими роскошными «трубчатыми косами», воспетыми даже в песнях, что ее тело, «словно вылитое из сливок», иссохло под монашеской одеждою. Но хоть и бросил Димитрий – тот, первый, подлинный! – под ноги своей польской невесте страсть к русской красавице, все же ревность никогда не утихала в сердце себялюбивой шляхтянки. И, может быть, она впервые почувствовала себя отмщенной, когда услышала о бесчинствах донцов в Девичьем монастыре.
Однако тут же вещее сердце сжалось, предчувствуя, как это аукнется для имени и славы Заруцкого.
Конечно, имя дочери Бориса Годунова, полузабытое имя, уже мало что означало для русских людей. Однако такими, вроде бы незначительными каплями постепенно переполнялась чаша терпения… и скоро ярость народа должна была перехлынуть через край, обратившись равным образом и против чужеземцев, и против «своих» разбойников.
Марина поняла: это случилось, когда в Нижнем Новгороде начало собираться ополчение. Опасный Ляпунов к тому времени был уже мертв: его убили свои же казаки, поверив подложному письму, в котором Ляпунов признавался-де в намерении предаться полякам. Хвала Иисусу, об этом враге можно больше не заботиться, однако новые имена, Минина и Пожарского, предводителей нижегородского ополчения, вскоре сделались кошмарами снов Марины.