— Тихо, — сказал мне Чарыто. — Не надо рыпаться…
А Булкин уже совал мне в рот какую-то тряпку. Короче, они взяли меня, как ребенка, и я еще успела подумать: какого черта мы афганскую войну проиграли, если у нас солдаты так тренированы!..
Через минуту я сидела в углу, на стуле, со связанными за спиной руками, с кляпом во рту и с ногами, привязанными к ножкам стула. Рядом, на всякий случай, стоял Вадим Булкин, а Николай Чарыто, держа в руках мое удостоверение, говорил кому-то по телефону:
— Ковина Анна Александровна… Старший лейтенант угро, поэтому я вам и звоню… Меня что насторожило, товарищ капитан: у нее китель какой-то странный — без вытачек на груди, как на женских кителях, знаете? И рубашка под галстуком мужская — слева направо застегивается… слушаюсь, товарищ капитан!..
Я аж восхитилась — вот парень! Да ему в угро работать, а не шофером…
20.15
И через двадцать минут за мной приехали из МУРа. Все трое моих знакомых: капитан Белоконь, майор Захаров и капитан Притульский.
— Так-так… — проговорил Белоконь, входя. — А мы думали, вы уже в Полтаве… Чей это мундир 29 на вас?
Он вытащил кляп у меня изо рта, но я молчала. Пусть я проиграла, но Гольдина я закладывать не стану, хотя только недавно сама чуть ли не «бей жидов!» кричала.
— Ну ладно, пошли! — пренебрежительно сказал мне Белоконь и приказал Булкину: — Ноги ей отвяжите…
Булкин быстро выполнил приказ.
— А ордер у вас есть на мой арест? — спросила я уже на улице, когда Захаров и Притульский сели по бокам от меня на заднее сиденье милицейской «Волги».
— Я вас умоляю! — садясь за руль, презрительно отмахнулся Белоконь, словно это не он только вчера приглашал меня в ресторан Киевского вокзала. — Ордер ей! Ее сам министр разжаловал, а она… Да вас теперь военный трибунал судить будет!
— Как Чурбанова, — пошутил Притульский.
— Хуже! — сказал Захаров. — Организация побега арестованного Чижевского — раз. Нелегальное ношение милицейской формы после разжалования — два. И допрос Чарыто и Булкина без санкции прокурора. По трем статьям!..
Но это я и без них знала. Три служебных преступления тянут на полный червонец с поражением в правах еще лет на восемь. Здравствуй, Саша Чижевский, встретимся на пересылке…
— Между прочим, тут сборище «Памяти», — сказала я, когда мы отъезжали от ярких окон общежития.
— Не сборище, а собрание. — Белоконь тронул машину и включил радио.
Кабину тут же огласил бодрый, деланно-жизнерадостный голос радиорепортера:
«— …Сегодня в Красноярске была замечательная солнечная погода! И таково же было настроение людей, с которыми встречался здесь Генеральный секретарь нашей партии Михаил Сергеевич Горячев. Мы, свидетели этих встреч, можем сказать: Генеральный секретарь внимателен к собеседникам, отвечает на вопросы конкретно, одновременно широко, как бы призывая людей мыслить масштабно…»
— Да выключи этого жополиза! — сказал майор Захаров.
— Почему? — усмехнулся Белоконь, сворачивая на тряское, все в щербинах и выбоинах шоссе Энтузиастов. — Интересно послушать, как новый культ личности создается…
Мимо мелькали слабо, вполнакала горящие или вовсе отключенные фонари шоссе Энтузиастов, но вдруг Белоконь сделал еще один поворот, и я поняла, что они везут меня вовсе не к центру города, на Петровку, а куда-то совсем в другое место. Но куда? Неужели, как Сашу Чижевского и других политических, — в изолятор для алкашей? Или в психбольницу?
— Напрасно ты это… — сказал вдруг Белоконю майор Захаров.
— Нас ждут.
— Я знаю. Но мы же договорились… — коротко и сухо бросил ему Белоконь и прибавил скорость, отчего нас затрясло еще больше.
О чем они договорились? Я завертела головой, пытаясь разглядеть надписи на уличных табличках.
А Белоконь, глянув на меня в зеркальце заднего обзора, усмехнулся:
— Гадаем, куда везут? Ну, куда же сажают за дисциплинарные проступки?
Я пожала плечами, хотя при слове «проступки» что-то екнуло у меня в груди. Потому что одно дело — дисциплинарные проступки, а другое — служебные преступления. И я поняла, что имел в виду Белоконь: это от него и его компании зависит, как будет сформулировано обвинение против меня! За дисциплинарные проступки максимум что дают — выговор и понижение в должности, а за служебные преступления — срок на всю катушку. То есть в первом случае я даже из милиции не вылетаю… Но что они захотят взамен? Неужели они везут меня на Фрунзенскую, в пустую квартиру? Втроем?!
Машина свернула на Семеновскую набережную и помчалась, насколько позволяла разбитая мостовая, вдоль Яузы на север. Белоконь глянул на меня через плечо:
— Догадались? В «Матросскую тишину». — И опять усмехнулся: — Лучшие люди там сидели!..
Не знаю, кого он имел в виду — убийцу Ионесяна, который одно время терроризировал всю Москву, или других садистов, но, хотя «Матросская тишина» известна своим собачьим режимом, я с облегчением перевела дух.
20.45
И все-таки есть что-то магически-устрашающее, когда за вами закрывается тюремная дверь. Казалось бы, я знаю все про эти СИЗО, я сама провела в них допросы дюжин преступников, и я сотни раз шла по таким же тюремным коридорам…
Но одно дело, когда вы идете по тюрьме, как по вашему рабочему месту, а другое, когда вас ведут!
Белоконь, оставив Захарова и Притульского в машине и быстро переговорив о чем-то наедине с дежурным по СИЗО, провел меня через проходную по какому-то глухому коридору, а потом вверх по гулко гремящей металлической лестнице и остановился перед Дверью. Да, именно с большой буквы — Дверью. Потому что даже я, повидавшая в своей жизни не одно СИЗО и не одну тюрьму, такой Двери не видела нигде. Это было нечто! Большая, стальная, с ржаво-темными наклепками, вся весом не меньше тонны, она плотно входила в щербато-бетонный проем стены, и на ней была крашенная зеленой краской железная коробка-ящик с кнопками. Закрыв от меня этот ящик, Белоконь быстро набрал какую-то комбинацию цифр и замер. Дверь думала не меньше минуты. Затем медленно, со скрипом открылась внутрь. За ней был длинный и темный коридор без окон, в глубине тускнела лампочка, забранная под металлическую сетку. По обе стороны коридора — двери в следственные кабинеты. То есть это еще не тюрьма, это место дознания. Сейчас, в такой поздний час, все кабинеты пусты, но от этого здесь еще мрачнее.
— Конечно, после восьми допрашивать нельзя, но для вас мы сделаем исключение… — сказал Белоконь.
И вот мы сидим в следственном кабинете номер 22. Два старых стула, обшарпанный стол, темное окно в решетке, лампочка под потолком тоже в решетке и еще в паутине, но без абажура, а на стене — засиженный мухами портрет Ленина и трещина в штукатурке. Да, это вам не кабинет Власова и даже не МУР. Тюремная бедность…