Падай, ты убит! | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Кажется, начинает доходить.

— Слава тебе, Господи! — Прутайсов облегченно упал в кресло. — Ну, тогда будь здоров. Желаю творческих успехов. Чего напишешь — приноси. Туго станет — приходи. А туго тебе станет обязательно. Приходи. Но не слишком быстро... Через полгодика, через год... Вот так примерно. Дай нам немного передохнуть. Ты вот дурачился, спрашивал, не могли ли тебя посадить... Я тебе ответил честно — могли. Понял?

— Угу.

— А теперь катись!

— Дай вам Бог здоровья, — смиренно проговорил Шихин.

Прутайсов некоторое время исподлобья смотрел на него, потом пошарил глазом по столу, но, видимо, не найдя ничего подходящего, сказал негромко:

— Если ты произнесешь еще хоть слово, я запущу в тебя этой корзиной! А если...

Шихин не стал дослушивать и благоразумно выскользнул за дверь, понимая, что редактор не шутил.

— Чушь какая-то... — повторил Шихин. — Ну их всех к черту! Пошли чай пить.

— А у меня и водка есть, — вкрадчиво сказал Ошеверов. — Не возражаешь?

— Нет. Не возражаю.

— А Валя не осудит?

— Авось, — ответил Шихин, направляясь к калитке. Странное ощущение охватило его. Ночной сад, холодные влажные листья, гул поездов, самолеты на Внуково, мигающие в разрывах туч красноватыми огоньками, — все это уже не приносило радостного волнения. Во всем появилась враждебность, везде таились опасность и предательство. Хотелось долгим, бесконечно долгим зловредным молчанием обесценить собственные промашки, сбить с толку затаившиеся силы, которые ждут неосторожных его слов, чтобы тут же уличить в недозволенном и поступить с ним по всей строгости ими же придуманных законов.

— Хочется заткнуться и молчать, — сказал он.

— Многие так и поступили, — ответил Ошеверов. — И удивительно, что до тебя только сейчас доходят столь простые и очевидные истины. Оглянись, Митя! Самый безудержный болтун и пустобрех, человек, который не замолкает ни на минуту... На самом деле он молчит. Вслушайся в его треп — он ни о чем не говорит. Он не выражает своего мнения, даже если оно у него есть. Только пересказывает, ссылается, цитирует... Это не мое, дескать, это вон классик наговорил, сосед нагородил, попутчик наболтал! Мы огораживаемся цитатами и сидим за ними, как за частоколом в круговой обороне. Даже открыв что-то свое, бросаемся тут же искать цитату, чтобы доказать — это не мы придумали, упаси Боже! Мы поганые и дурные!

— Заткнуться и молчать! — повторил Шихин. — Может быть, это выгодно государству?

— Все проще, Митя, все проще... Оно и существует благодаря нашему молчанию.

— А если мы перестанем... Оно рухнет?

— Нет, станет другим.

— Лучше? — спросил Шихин с улыбкой. — Хуже?

— Хуже не будет.

— Не верю, — проговорил Шихин. — Не верю, что оно станет другим. Слишком много людей окажется без дела, без дубовых своих кабинетов, без машин, дач, заказных балыков и армянских коньяков... Поэтому они не жалеют усилий, чтобы сохранить завоевания отцов и дедов. Насколько позволяют умственные возможности.

— Если они столько лет... столько десятилетий правят бал... Значит, с умом у них все в порядке.

— Чтобы нажимать на спусковой крючок, много ума не надо, — еле слышно проговорил Шихин.

— Митя, — предостерегающе сказала Валя, которая, казалось, не слушала их разговора, думая о чем-то своем. Она считала себя человеком более чутким и бдительным, нежели Митька, и была права, в этом она была права. — Митя, — повторила Валя врастяжку, все так же неотрывно глядя в сад.

— Что?

— Заткнись.

— А я что? Я ведь ничего, Илья, правда? Я ведь ничего такого не сказал, что бы не понравилось Шаману, ежам в саду, вон тому дубу... Илья, я ведь ничего такого не болтанул, за что меня можно к стенке? А?

— Как подойти, Митя, как подойти... — Ошеверов не принял куражливого настроения Шихина.

А того охватила какая-то внезапная шалость — назло неведомым силам, столпившимся вокруг в угрожающем хороводе, Шихину хотелось говорить непочтительные глупости, хвалить все подряд, покатываться от счастливого хохота и восхищаться, всплескивать руками, изумленно цокать языком, хлопать в ладоши, кричать «бис» и «браво», приседать и вертеться на одной ноге, чтобы все видели, насколько он предан, как далек от всего дерзкого и своенравного, какие ответственные посты ему можно поручить, ему даже передовую статью не грех заказать о непревзойденных достижениях промышленности, о подъеме сельского хозяйства, о привлекательности наших людей, идей, чертей...

Оборвем внутренний монолог Шихина, пока он не добрался до чего-то уж совершенно непозволительного, пока не пришел к мыслям, попросту опасным и для него самого, и для Автора. Тем более что врожденное шихинское легкомыслие опять дало себя знать. После третьей стопки темный сад уже не внушал ему опаски, поздняя электричка пронеслась без ощутимой угрозы, а шорох в деревьях был просто шорохом, а не чьим-то подкрадыванием, подглядыванием, подслушиванием. И к пролетевшему самолету он отнесся без всякой подозрительности, несмотря на то, что тот мигал откровенно красным фонарем. Что касается зловещего предупреждения Ошеверова, то оно казалось далеким и несерьезным. Конечно же, Илья чего-то недопонял и нес чушь от усталости и желания потешить хозяина чем-то забористым. С кем не бывает, все мы горазды потрепаться и нагнать страху друг на друга. Только тем и занимаемся, а называем это напряженной духовной жизнью. Бог с ним, с Ошеверовым, с его прозрениями и подозрениями. В мире есть нечто куда более важное — в мире есть недопитая бутылка водки, где граненые стопки и но картофелине на брата. И предлагай тост, какой только душа твоя пожелает.

Да и дело-то прошлое.

Все позади, ребята, все позади.

Мало ли чего было, мало ли чего еще будет... в прошлом. Или скажем трезвее — мало ли чего еще вынырнет из пучины лет и ужаснет размякших и раздобревших современников, о... — Будем живы! — сказал Шихин, поднимая стопку.

Почувствовав перемену в настроении Шихина, Ошеверов тоже повеселел, что-то отпустило в душе, ушло чувство вины за плохую весть, и он, смеясь и плача, рассказал о седьмом отъезде своей жены Зины. Поскольку седьмой ее отъезд ничем не отличался от предыдущих шести, мы можем рассказать о нем вкратце, не касаясь причин и подробностей. Кстати, и Прутайсов в свое время настоятельно советовал Шихину за бутылкой водки говорить о бабах — это интересно и безопасно, а кроме того, подчеркнет наши мужские достоинства. Так воспользуемся же советом человека, знающего толк в этих делах и настроенного к нам не самым худшим образом.

* * *

Зина была из тех женщин, которые, раз убедившись в собственной неотразимости, несут это святое чувство через всю жизнь. И никакие годы и невзгоды не могут лишить их этой уверенности. Действительно, был у нее период, когда она, взволнованная первым ощущением дозволенности и весны, все происходящее на белом свете воспринимала как бесконечные но разнообразию ухаживания за нею, за Зиною. Стоило на улице спросить у нее, как пройти к кинотеатру, она мгновенно заливалась краской, будто ее уже щупали в темноте этого кинотеатра, а если в очереди к ней подходил мужчина и спрашивал, не вы ли, девушка, последняя, она готова была влепить ему пощечину за бесстыдные намеки средь бела дня. В тот недолгий период Зина в самом деле выглядела, как бы это поприличней выразиться... весьма соблазнительно. Светлые волосы, несколько крупноватое лицо, а в глазах — искорки тайны, заключающейся в том, что к жизненным утехам она относится не просто благосклонно, а с явным нетерпением. Мы можем замечать или не замечать искорки, можем содрогаться от таящегося в них смысла или быть к ним равнодушными. Это неважно. Зину понимали с первого взгляда. От нее исходило нечто, действующее на подсознание. А все эти глазки-волосики, хиханьки-хаханьки... Большинство в упор ничего не видит, а худо-бедно род людской продолжает.