— Да нет, только съезжаются, — промямлил я виновато, хотя и не знал, в чем же моя вина.
— Сколько ж им съезжаться! — насмешливо воскликнул Аристарх, — скоро двухсотая страница, а они все едут! Ты что, собираешься тысячу страниц измарать, как этот твой недоумок, Ванька Адуев? Тот все пишет свои «Жизнеописания», ну и пусть, если приспичило, ты-то должен меру знать! Есть издательские планы, есть типографские ограничения, есть твои не больно богатые возможности, которые призывают тебя к сдержанности, к скромности в конце концов!
— Что же делать? Отказаться от остальных?
— Зачем? Пусть живут... Глядишь, и польза какая от них случится, слово скажут, поступок совершат... На потеху благодарному читателю... Считай, что они уж на месте. И все тут. Что ж, так и будешь двадцатый раз описывать, как очередной гость идет но этой злосчастной кирпичной дорожке? Не надо. Все уже на месте. Им стреляться скоро, а они еще к делу не подошли, ружье не нашли, патроны не испытали!
— Думаешь, все-таки надо стреляться?
— Ну, ты даешь! — изумленно воскликнул Аристарх. — А зачем же тогда все затевал?
— Может, это... морду друг другу набьют или поматерятся всласть, как это нынче и случается чаще всего... Пусть чай кому-то в физиономию плеснут... Катин горшок вместе с содержимым можно кому-нибудь на голову надеть... А?
Только стреляться! — твердо сказал Аристарх, и в глазах его опять полыхнуло. — Эта стрельба будет дурацкой, бездарной, но она состоится. Да, вы растеряли гордость, растворили в соседних понятиях честь и достоинство, но хоть что-то у вас осталось?! Пусть не у всех, но у кого-то, у одного на десять человек что-то осталось в душе непреклонного, непродажного?! Хоть один из всей твоей толпы питекантропов, стукачей и дешевок может возмутиться, взбелениться потерять рассудок от гнева? И если уж они все такие слабаки, сам-то ты можешь впасть в неистовство? В чистое, благородное, святое неистовство?!
— Ладно, впаду, — сказал я примирительно. — Разберемся. Вот подъедут еще двое-трое, и разберемся. Без них нельзя! А то и стреляться некому. Я вообще не уверен, что они согласятся.
— В жизни стреляются, — жестко сказал Аристарх. — И поныне. Понял? И поныне.
— Разберемся, — повторил я и, не допив чай с жасмином, покинул мастерскую. Оглянувшись от двери на редакторское кресло, я увидел, что в нем никого нет. Только над спинкой, там, где положено быть голове сидящего человека, на какую-то секунду полыхнуло пламя радужно-синего цвета.
Да, чтоб не забыть, — ночью, никем не замеченный, проник в дом и затаился в его чердачных потемках Нефтодьев. Даже Шаман не учуял его невесомых шагов, не смог уловить в пространстве психического рисунка его натуры. Некоторое время он висел в воздухе, напоминая забытые с вечера подштанники на веревке, которые сами по себе перемещались вдоль террасы, в саду, и были почти прозрачны, почти невидимы. А легкий предрассветный ветерок окончательно разметал но саду нефтодьевские запахи, черты характера и особенности мироощущения.
Перед завтраком решили размяться — завалить печь в дальней комнате. Шихин забрался на табуретку и штыком времен наполеоновского нашествия выковыривал из плотной кладки странные кирпичи — с одной стороны белоснежные после многократных побелок, с другой — черные от сажи, а с двух сторон красные, кажется, еще не остывшие после обжига. Были в них и чернь земли, и холодная белизна смерти, и горячие краски жизни.
Шихин чувствовал, что происходит нечто более значительное, нежели разрушение печи, что в этой простой работе таится неведомый ему смысл, ускользающий от сознания. Сбрасывая кирпичи слой за слоем, он словно добирался до какой-то истины, которая вот-вот должна была открыться ему.
Ошеверов с Вовушкой выносили кирпичи из комнаты и складывали у крыльца, выстраивая черно-бело-красную башенку. Воздух в комнате был наполнен летающей сажей, и пронизанные солнечными лучами черные тучи поворачивались в пространстве сверкающими своими микроскопическими гранями и, казалось, предвещали что-то печальное. И весь путь Ошеверова и Вовушки, по которому проносили они раскрашенные в сатанинские цвета кирпичи, — во вторую комнату, мимо кухни, в сени, на террасу, вниз по крыльцу, весь этот путь тоже посверкивал черными искорками. Вокруг стоял дьявольский серный запах, не иначе, как Аристарх со своими приятелями поработал. Из черного провала печи тянуло не то подземной сыростью, не то космической стылостью и, похоже, дыра эта, начинаясь у шихинской головы, уходила мимо пола куда-то в земные глубины, где наверняка творится черт знает что, где дела темны и смысл их непонятен.
А Шихин казался беззаботным в своих тренировочных штанах, голый до пояса, босой и белесо-нечесаный. Руки его были перемазаны сажей, живот белой известью, на щеке образовался красный кирпичный румянец, и весь он был какой-то красно-бело-черный, словно вылез только что из печного провала, а там, кто его знает, ребята, кто его знает, может, и вылез, может, Шихин и в самом деле подумает-подумает, да и опять с жутковатым присвистом нырнет в эту развороченную им же дыру. И только затихающий бесовский хохот донесется из темноты и дохнет оттуда жженой серой и вековым холодом.
Как знать...
Работа продолжалась. Печь становилась все ниже, вскоре Шихин спустился на пол, отставив табуретку в сторону. Ошеверов и Вовушка, покряхтывая, таскали носилки, Валя во дворе складывала кирпичи в столбик, время от времени отлучаясь на кухню, где уже кипела картошка, которую она собиралась подать по-шихински — с хлебом, лавровым листом, с солью и подсолнечным маслом. Ошеверов, правда, обещал филе морского окуня, но в работе, видно, позабыл, а напомнить Валя не решалась. Может быть, в этом проявлялась гордыня, которая, конечно, всем нам не по карману, может, робость. Но робость и гордыня часто живут неразлучно, и не всякий их различит. Так двойняшки дурачат людей, подставляясь один вместо другого. А может, и не двойняшки они, а сиамские близнецы, сросшиеся намертво, — с разными головами, но единой кровеносной системой. Как бы там ни было, печь исчезала, картошка кипела, и на кухне стоял дух распаренного лаврового листа.
О, классики!
О, Николай Васильевич! Какие обеды, какие невероятные застолья с безжалостными подробностями описаны твоим опрометчивым пером! А тут уж не знаешь, как изловчиться, что сказать о Вале Шихиной, которой хочется и накормить гостей, и ублажить их, но не может она что-то преодолеть в себе и напомнить близкому другу о мороженой рыбе, хотя рядом, за ближайшим забором, ее, этой рыбы, десяток тонн!
Помнится, где-то раньше промелькнула фраза, что Шихин подбирал бутылки на обочинах... Подбирал, куда деваться. Прогуливался в лесу по местам чьих-то выпивок и почти всегда находил в кустах презренную стеклотару, благо суровый Указ тогда еще только зрел в головах, горячих и трезвых, и пили люди в лесу, можно сказать, бесконтрольно. Хотя Катю никто об этом не просил, сама сообразила и сносила в дом пустые бутылки, подобранные на полянах, на свалках, вдоль дорог. Шихин видел это, но как бы не замечал, ничего не говорил Кате, не хвалил ее, не понукал к новым заработкам.