— Где? — спросила Марсела, глядя в грозовое небо.
— На чердаке. А вот и Ошеверов...
— Наверно, принес новости с анонимного фронта. Сейчас начнете выяснять, кто из вас более сволочь, кто менее...
— Может быть, для кого-то это и важно, но я не собираюсь заниматься таким грязным делом.
— Чем же ты намерен заняться? — медленно проговорила Марсела, потягиваясь и изгибаясь всем телом.
— Хочу показать тебе чердак, — жарко прошептал Федулов, но в глазах его, ребята, была обреченность.
— Ну что ж...
Воздух на чердаке был темным и душным, из сада доносились голоса, там чему-то радовались, над чем-то смеялись, и в бессмысленных криках таилась опасность, потому что им, гостям, могло прийти в голову все, что угодно, они могли сдуру даже забраться на чердак, и все увидеть, и все понять.
Федулов жалел, что затеял эти игрища, но отступать было поздно, да и некуда. Его словно втянуло в какую-то воронку, и малейший шаг в сторону был просто невозможен. Ухватив Марселу за горячую ладошку, он в отчаянии тащил ее в сумрачную глубину чердака, пронзенного тонкими лучами солнца, за сундук, за облезшую кирпичную трубу — там ему казалось безопаснее...
Вдруг оба остановились, их ладони впились друг в дружку: совсем рядом послышался легкий вскрик, шуршание сухого сена, чье-то дыхание. С минуту они стояли неподвижно, невидимые и неслышимые.
— Показалось, — прошептал Федулов.
— Мне тоже...
— Никого нет... — И Федулов двинулся дальше, пока не увидел у самого скоса крыши голубовато-родовую чешуйчатую россыпь журналов «Китай» тех еще времен, когда у нас все было в порядке, мы обнимались и называли себя братьями. Теперь от обложек несло тонкоголосой разнузданностью хунвейбинов, из журналов слышалась даманская пальба, на память невольно приходили сообщения о том, что их братские ракеты запросто долетают до Москвы, что есть у китайцев атомные и водородные бомбы, что их самих больше миллиарда, что они себя кормят, а их промышленность вышла на уровень мировых достижений, в то время как наша...
Все это невнятно пронеслось в сознании Федулова, и он опасливо ступил на скользящие обложки журналов, и Марсела ступила на них, как на нечто греховное, может быть, даже политически неблагонадежное. Он обнял ее, ногами ощутил ее коленки, холодно и настороженно прислушался к себе — позволительно ли ему быть решительным и дерзким?
— Думаешь, получится? — спросила Марсела, почувствовав его неуверенность.
— А что, нет? — В голосе Федулова прозвучала немыслимая надежда на избавление, на то, что случится нечто и снимет с него ответственность, убережет от позора. Высшие силы услышали его призывы — ворвался Шаман, радостно бросился к греховодникам и звонким лаем принялся сзывать всех на чердак, где так соблазнительно пахнет мышами, так сладко шуршит сено, где собрались такие хорошие люди, как Федулов и Марсела.
В светящемся квадрате дыры возник Адуев. Иван по грудь торчал из сеней и, освещенный снизу, был величав, как бюст римского императора. Он внимательно всматривался в чердачную темноту, но после яркого солнца ничего не видел, да и Федулов с Марселой отшатнулись за трубу, прижавшись друг к другу в объединяющем страхе.
— Шаман! — позвал Адуев. — А ну ко мне! — Бюст стал опускаться, и когда из дыры осталась торчать голова, чувствовалось, что это голова воина и мыслителя, и даже когда от нее остался лишь поблескивающий блик лысины, в нем тоже было что-то от воина и мыслителя.
Шаман бросился на зов и скатился по лестнице вслед на Адуевым. Федулов с Марселой все еще стояли за трубой, но теперь уже не страх держал их вместе. Ладошка Марселы скользнула по федуловским лопаткам, опустилась ниже, прошла вперед и, поколебавшись, медленно протиснулась под резинку его рейтуз. Пальцы Марселы чуть вздрагивали, и Федулов со сладостно-горестным стоном плотнее прижался к пей, мысленно пытаясь все свои умственные, физические остатки нравственных сил направить в одно русло, как окруженный полководец собирает разбитое воинство, чтобы бросить его на прорыв, и с отчаянием понимает, что сил нет, боеприпасы кончились, а воинский дух слаб.
— Ну, что же ты?! — спросила Марсела.
— Он сейчас опять придет.
— Кто?
— Шаман. Будет смотреть.
— Пусть смотрит. Они вон на улицах вообще средь бела дня что хотят вытворяют!
— Я же не кобель.
— А кто же ты? Самый настоящий кобель. Неважный, правда, — Марсела отстранилась.
— Кошки, и те сутками ходят друг вокруг друга, пока что-то у них сладится.
— Вот к кошкам и приставай.
— Я так и делаю.
— Это я кошка, что ли?
— А кто же ты?
— Пусть кошка. Только кошкам на чердаках больше везет. А меня сюда больше не тащи. Я еще не встречала таких слабаков.
— Навстречаешься, — пробормотал Федулов, пробираясь к выходу. — Этого добра хватает на белом свете... Чего-чего, а этого хватает. Ишь ты, чего захотела, — бормотал Федулов, спускаясь по ступенькам. — Скажите, пожалуйста... Губа не дура. Я бы тоже не возражал, а жизнь, она того... Как скажет, так и будет.
Федулов сошел с последней ступеньки и, не дожидаясь Марселы, шагнул на залитую солнцем террасу. Он благодушно зажмурился, увидев людей, не обремененных темными страстями. Срамное происшествие отдалилось и растаяло в ярком солнечном свете.
— Похоже, будет дождь, — сказал Федулов, услышав, как громыхнуло где-то за лесом. И ему стало легко от простоты к необязательности этих слов. Будет дождь, не будет дождя — так ли уж это важно. Никто не укорит его, не попрекнет. — Надо сказать Вале, чтобы белье убрала, — Федулов кивнул на веревку, увешанную детскими майками, трусиками, платьицами.
— А где Марсела? — спросил Адуев.
— Где-то здесь, — беззаботно ответил Федулов и с облегчением понял, что слова эти он произнес с искренней беззаботностью, да и правдивыми слова оказались — Марсела действительно была где-то рядом. Может, еще в сенях, может, на кухню прошла, чтобы снять с себя сухие травинки, прилипшую паутинку — следы недолгого ее пребывания на чердаке.
Уверенно и жизнеутверждающе, играя румянцем, хранящим дух шампанского, и ягодицами, хранящими бензиновый дух мягкого сиденья, как вестник чего-то светлого и радостного, шествовал по кирпичной дорожке Илья Юрьевич Ошеверов.
Кирпичная дорожка...
Автор прекрасно понимает неуместность этого повтора, но ничего не может с собой поделать, и потом, если уж откровенно, он засел за рукопись вовсе не для того, чтобы изобличить подлого доносчика, ужаснуться или восхититься нравами своих друзей, вовсе нет... Хотелось еще раз, хотя бы мысленно, пройтись но кирпичной дорожке, подняться по мокрым ступенькам, оглянуться на замершие в сумерках флоксы, вслушаться в шуршание листвы под ночным дождем. И все, ребята, и все... Остальное — повод. Только повод. Красноватые кирпичи перемежались черными, прокопченными, между ними светились белые, покрытые бесчисленными слоями извести и мела. Нынешние маломерки лежали рядом с громадными, прошлых времен кирпичами, которые делались вручную и оттого были неодинаковы, отличались и размерами, и цветом, у каждого кирпича был свой изгиб, свои впадины и выступы. Шихин собрал все половинки и четвертушки вдоль заборов, на соседней свалке, прошелся по ближнему лесу и наконец, натянув от крыльца к калитке проволоку, вдоль нее выложил дорожку. Кое-где пришлось стесывать землю, кое-где досыпать, некоторые кирпичи он врыл, в общем, повозился достаточно, но зато и дорожка получилась на славу. С каждым дождем, после каждой весны уходила белизна, смывалась чернь сажи, и постепенно дорожка становилась красновато-теплого цвета. Она теплилась в лучах закатного солнца, пробивающегося сквозь березовую листву, матово поблескивала под луной, увлекая трепетные души в темноту сада, в простые и волнующие тайны. И в каждом кирпиче таился свой свет, скрывалось прошлое — кто провел жизнь в печи, каждый день раскаляясь докрасна, кто в ее основании, и так отсырел, что никакой зной уже не просушит его, кто провалялся годы под забором, вбирая и влагу росы, и тепло солнца, и свет луны, покрываясь зимней изморозью, осенним мхом. Некоторые кирпичи, пролежав жизнь под полом, в сухости и темноте, выглядели новенькими, словно бы только испеченными. В них было даже что-то трогательное — чувствуя, что выглядят лучше других, они словно бы просили к себе снисхождения.