Падай, ты убит! | Страница: 82

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Здорово, да? — она победно оглядела всех.

— Селена умеет поставить недостающую точку в любом деле, — похвалил супругу Игореша. — Теперь я вижу, что без этих цветов и стол не стол.

— Митька, ты обязательно должен нарвать мне цветов с собой, — сказала Селена, воодушевленная поддержкой.

— Я бы тоже не отказалась, — успела вставить Федулова, примчавшись из кухни.

— Дулю с маслом! — непочтительно ответил Шихин, стараясь рассмотреть за струями дождя нанесенный урон.

— Не дашь? — удивилась Селена.

— Не дам.

— Мне не дашь цветов?! Ты?! Почему?!

— Жалко.

— Для меня?! Тебе для меня жаль этих несчастных флоксов?

— А зачем тебе несчастные флоксы? Подожди, пока вырастут розы.

— Может бить, ты осуждаешь меня за то, что я и эти сорвала?

— Осуждаю. Тебе никто не разрешал их рвать. Вот вернешьсядомой и там рви все, что под руку попадет.

— Да? — Селена поняла наконец, что разговор у них давно идет совсем не шуточный. — Ну... Тогда выбрось их, если так...

— Ты их уже выбросила. Будешь уезжать — можешь захватить с собой.

— Митя, — Селена в растерянности заморгала красивыми глазами. — Митя, но ведь они... они на Белорусском вокзале рубль за букет! О чем разговор!

— Тебе дать рубль?

— А на хлеб останется? — почти неслышно спросил Игореша.

— С такими гостями ни фига не останется.

Селена отвернулась, обиженно глядя в полыхающий дождем сад. И Игореша не стал спорить, лишь усмехнулся чему-то своему и обратил взор к Шаману, как к существу единственно здесь достойному.

С Шихиным это случалось — месяцами пребывал он в полнейшем благодушии, улыбался, поддакивал, позволяя желающим прохаживаться на его счет сколько кому хотелось. Многих это вводило в заблуждение, они полагали, что с Шихиным можно не церемониться. Но вот звучало вроде бы невинное слово, ничего не значащее по сравнению с теми насмешками, которые минуту назад лишь забавляли Шихина, и... все вдруг видели перед собой другого человека — обидчивого, несправедливого, готового немедленно порвать отношения с кем угодно и навсегда. А потом над ним словно проносилось какое-то облако, и Шихин снова возвращался к самому себе. А там как знать, когда Шихин бывал самим собой — позволяя потешаться над ним или же противясь этому, причем неумело, неуправляемо, как противится пробуждающееся сознание. Так просыпаются рабы, крепостные, каторжники — круша и убивая, чувствуя краткость, обреченность своего протеста.

Возможно, где-нибудь стоит рассказать о том, как однажды, уже зимой, Шихину удалось выбить на каком-то топливном складе машину мелкого грязного угля. Нанял самосвал с пьяным водителем, тот привез и ссыпал уголь прямо на дороге. Шел снег, и черная гора в ранних сумерках постепенно светлела, светлела, пока не стала белой. Шихин решил перетащить уголь под террасу, но отложил назавтра. А утром обнаружил, что куш на треть растащена соседями и в белой горке после вечернего снега зияет черная дыра — там ночью брали уголь старухи, живущие по соседству.

И еще случай, связанный с углем, это произошло на следующую зиму. Шихину привезли уголь в громадных глыбах, которые приходилось раскалывать кувалдой. И вот сидит он, согнувшись в три погибели, колет уголь, сам весь перемазанный, пальцы сбиты, на ногах какие-то резиновые чуни, после удара кувалдой мелкие брызги угля вперемешку со льдом бьют по лицу, и вдруг видит, что лаз, через который он забрался под террасу, потемнел. Став на четвереньки и подобравшись к выходу, он увидел рядом с собой... Селену. Она стояла, освещенная зимним солнцем, в светлой дубленке и вязаной шапочке, из-под которой вроде бы нечаянно выбивался все тот же невероятной привлекательности буржуазный локон.

Можно дать их изысканную беседу о погоде, розовых снегирях на кустах, о чем-то упоительно прекрасном, что тревожит душу и влечет ее в туманную даль... После чего австрийские сапожки Селены прошли мимо шихинских глаз и поднялись по ступенькам. Он слышал ее женские шаги у себя над головой, потом каблучки простучали в сенях и стихли. Наколов ведро угля, Шихин выкарабкался на дневной свет и, изогнувшись под тяжестью, поковылял вслед за Селеной в дом...

И был он тогда тощ, зол и молод.

Желтая сумка Селены пахла кожей, и в ней на боку лежала холодная с мороза бутылка красного вина «Кабинет». Помните? Это вино продавали в бутылках, чуть зауженных к донышку... Кажется, венгерское... Да, венгерские вина были куда лучше и болгарских, и румынских...

Шихин выпил тогда это вино в одиночку. Обидевшись на что-то, Селена ушла, всколыхнув воздух полами дубленки. Может быть, она и приходила для того, чтобы обидеться и уйти, схватив в последний момент сумку, от которой так недоступно пахло настоящей кожей.

* * *

Выходка Селены, безжалостно срезавшей флоксы, взбесила Шихина. Сам того не заметив, он понятием жилья охватил и березы, и дуб у калитки, и флоксы, и грибы вдоль забора. Это все была круговая линия его обороны против наступающих враждебных сил. Он латал крышу, менял прогнившие доски пола, стеклил окна, спиливал сухие ветви у яблонь, ходил в паршивую одинцовскую баню, брился, сжигал тряпье — и все это с единым чувством сопротивления этим силам. С той же жаждой выжить, с той же неустанностью, если не осатанелостью, с какими защитники козельской крепости подвозили смолу, заделывали пробоины в стенах, укрепляли ворота и подтаскивали камни, чтобы сбросить их на головы татарвы поганой, Шихин завозил уголь, подклеивал подошву к Валиным сапогам, обходил московские редакции. Ему, потомку козельских защитников, в то время часто снился один и тот же сон: темное от дыма небо, плач и стенания, приближается вражеское войско, идут татары, а он, среди таких же взбудораженных людей, ищет, чем бы вооружиться, и каждый раз оказывается, что меч слишком слаб, да и без рукояти, что у вил сгнила ручка, что топор надо бы заточить. И он спешно пытается заменить держак у вил, направить топор, приделать рукоять к мечу, а тут кто-то кричит, причем он ни разу не слышал голоса, крик рождался в нем самом — «Пора, пора!» То с дубиной, то с простой штыковой лопатой Шихин устремлялся навстречу визжащей, мохнатой татарской толпе. Но вот самой схватки не видел ни разу, сон обрывался на том месте, когда он бросался к посверкивающей кривыми саблями живой стене татарвы. Небо полыхало заревом, вместе с ним бежали люди в беспорядочной обреченной отваге, и он тоже бежал, маясь оттого, что оружие у него неважное, ненадежное, но ни разу ничто его не остановило, ни разу он не дрогнул в своем сне и не подумал о спасении. Однако каждый раз после пробуждения помнил ощущение обреченности. Видно, далекий предок, передавший ему свою память подлинной генной цепочке, пережил все это, но потерял сознание или же природа лишила его воспоминаний о самой схватке, стерла из памяти кровавую бойню, чтобы не тревожили потом страшные картины далеких потомков.

Странное отношение было у Шихина к этому сну — он воспринимал его всерьез, как действительность и, проснувшись, долго лежал, глядя в темноту и стараясь подольше сохранить в себе тревогу и отвагу шестисотлетней давности. И заметил Шихин, что дни после таких снов получались у него не самые худшие. То ли он сам становился тверже, то ли обстоятельства слабели и теряли уверенность в каком-то извечном своем превосходстве. Несколько дней, а бывало и до недели, помнила его ладонь ощущение грубой рукояти зазубренного клинка, которую он сжимал во сне, устремляясь вместе с людьми в белых одеждах навстречу огненному зареву где-то на окраине низкорослого городка, построенного из таких же вот бревен, с такими же венцами, только окна были меньше, он это запомнил, в них не было стекол, в них ничего не было, просто провал в дом, и там суета, там мечется что-то родное, надеясь на его защиту. И, увидев лишь первые картины сна, Шихин с замиранием сердца ждал — может быть, на этот раз дело дойдет до боя, и он увидит больше, дольше побудет в сне. Хотя и было ему нестерпимо страшно, но страх ничему не мешал, он лишь подстегивал его, и единственно, о чем болела душа, — ручка у вил слишком слаба, топор не закреплен на топорище, меч жидковат. И, проснувшись, он с утра насаживал топор, закрепляя его навеки березовыми клиньями, которые вытесывал и вколачивал с такой силой что даже опасался — не разорвет ли он топор. Потом менял ручку на вилах, укрепляя ее, подгоняя, ввинчивая медный нержавеющий шуруп в отверстие, чтобы не вырвало вилы, когда застрянут они в татарских ребрах...