Конечно, мы выпили эту бутылку под молодым и надменным Зининым взглядом, которым она смотрела на нас с портрета, конечно, загалдели снова, и пришла мне в голову дурацкая мысль – сфотографировать ребят в золотой раме. Знаете, как это делается? Берет человек раму двумя руками и располагает ее перед собой так, чтобы она обрамляла его физиономию.
Юрий Иванович вынул портрет из рамы и мы по очереди сфотографировались – тогда я без фотоаппарата не выходил из дома. Не надо бы нам этого делать, я уже потом сообразил, что плохая это затея. Но это уже потом, когда все обернулось шуткой не просто глупой, а даже зловещей. Не все сфотографировались, уже хорошо. Кто улыбался, держа раму перед собой, кто пыжился, дурашливо изображая из себя нечто значительное, кто продолжал разговаривать с оставшимися за столом…
И я тоже сфотографировался, не помню уже, кто меня щелкнул моим «Никоном». Но хорошо запомнил, что в тот момент не было улыбки на моем лице и разговаривать не хотелось. Уже начало просачиваться в меня понимание – не тем мы занялись, как бы чего не вышло. И хорошо помню, как вибрировала рама в моих руках. Точь-в-точь, как мобильник при вызове.
Как я и предполагал, заночевать мне пришлось у Юрия Ивановича – добраться до своей Немчиновки я мог только утренней электричкой. Всю ночь грохотали и недовольно ворочались подо мной пустые бутылки в глубинах дивана – когда-то мы с Юрием Ивановичем притащили его от мусорных ящиков.
Зина отправилась домой, она жила в этом же доме, только вход у нее был со двора. Махнула прощально полупрозрачной своей ладошкой и выскользнула за тяжелую дверь. Больше живой ее никто и не видел – в ту же ночь, как я уже говорил, родная дочурка, плод давнего домбайского счастья, забила ее до смерти добротными туристическими ботинками, которые Зина и подарила ей в безумной надежде, что дочь пройдет по ее тропам.
Не получилось.
Дочь пошла по другим дорожкам – что-то покуривала, чем-то покалывалась… Шесть лет девочке дали. Она все объяснила тем, что мать, дескать, пьяна была. Врала девочка, под хмельком – да, но пьяной Зина не была никогда.
И потом… Что же это получится, если мы начнем забивать всех, кто под хмельком, кто нам покажется пьяным… Кто в России жить останется? На кого ее оставим, Россию-то?
Ладно, речь не об этом…
Речь о другом – о снимках, которые вручили мне на следующий день в проявочном пункте в самом начале Ленинградского проспекта – во втором доме, если считать от железной дороги. Еще ранним утром я сходил в этот пункт, поспел к самому открытию и попросил, чтобы снимки отпечатали хотя бы к вечеру. Хотелось порадовать вчерашних гостей Юрия Ивановича, которые грозились к вечеру снова собраться, здоровье поправить.
Снимки я получил.
Расплатился.
Фирменный конверт, в котором была и пленка, сунул в сумку.
И не заглядывая в конверт, который тоже почему-то дрогнул в моих руках, задернул для верности молнию и медленно зашагал в сторону улицы Правда. Сумка у меня была тряпочная, бесформенная, но на ремне. И почему-то она мне в то утро показалась тяжелой, я уже не мог нести ее просто за ручки и, набросив ремень на плечо, все-таки не стал дожидаться троллейбуса – идти-то один квартал, авось…
Юрий Иванович был, как всегда, бодр, весел, румяные его щечки, как райские яблочки, светились из седоватой бороды, шаловливые глаза сверкали юным задором.
– Ну что? – проницательно посмотрел он на меня. – Перебиты-поломаны крылья? Нет в моторах былого огня?
– Ох, Юрий Иванович, никакого огня нет… – честно признался я. – Даже не пойму, в чем дело.
– А ты чайку махани! Чайку-то махани!
– Махану, – и я тяжело опустился на диван, опять услышав глухой рокот пустых бутылок. – А где рама? – я оглянулся по сторонам.
– Ха! Рама! Шалит рама! – весело сказал Юрий Иванович. – Представляешь, когда все разошлись, когда ты уже спал сладким сном, я, старый пень, решил сделать еще одну попытку наладить с рамой какие-никакие отношения. И вставил в нее пейзаж из Гривы. Ты помнишь деревню Грива?
– Ну? – я отчего-то заволновался.
– Вставил, полюбовался и отнес в кладовочку, чтоб не дразнить гусей. И что я вижу сегодня утром? Что я вижу?!
– И что же ты видишь?
– Я вижу в раме чистый холст! Витя, загрунтованный, подготовленный к работе холст! Я так грунтовать не умею. Так грунтовали, наверно, лет триста назад… Всякие Леонардо и прочие. Это не холст, Витя, это не холст…
– Что же это?
– Это… Это… Яичко. Витя, холст жаждет кисти и красок, он орет, глядя на меня! Он взывает!
– И никаких следов гривенского пейзажа?
– Никаких! А холст чуть шершавенький… А звенит! Как шаманский бубен! Витя, он хочет краски, – жалобно проговорил Юрий Иванович.
– А цвет? – спросил я, будто это имело какое-то значение.
– Говорю же – яичко! Оно же не белое, оно теплое… По цвету теплое! Белый цвет холодный, неживой. А тут, – Юрий Иванович беспомощно оглянулся, обшарив взглядом мастерскую в поисках сравнения. – А тут… А тут… Обнаженное женское плечо на балу при свечах!
– Юрий Иванович, – смятенно произнес я, – не тем ты занимался всю жизнь… Тебе бы стихи писать, а не картины… Ты так никогда не говорил.
– Заговоришь! – Он бросился в кладовку и вынес оттуда уже знакомую мне раму. В нее был вставлен чистый холст. Да, цвета здорового куриного яйца. И, судя по всему, курица эта питалась зернышками, а не комбикормом несъедобного зеленого цвета.
– И что ты хочешь на нем изобразить?
– Не знаю… Витя… Я боюсь к нему прикоснуться. Все мои задумки кажутся недостойными. Видишь, как рама поступила с моим гривенским пейзажем!
– И правильно сделала! – безжалостно произнес я, все еще не решаясь заглянуть в свою сумку и вскрыть пакет из проявочного пункта. – Теперь ты понял, что до сих пор просто дурака валял, а не занимался своим делом?
– Ты так думаешь? – опечалился Юрий Иванович.
– Напиши на этом холсте автопортрет. Если что не так – рама поправит.
– Портреты – это не мое… Если и пишу, то своих, по просьбе… – попробовал было возразить Юрий Иванович, но я был тверд, что-то придавало мне твердости. Поселилась где-то во мне уверенность, что все произнесенное мною – истинно и правильно.
– А что, – пробормотал Юрий Иванович, сдаваясь, – хоть у меня и перебиты крылья, да и огня былого в моторах почти не осталось… Чем черт не шутит! – он сверкнул очами. – Чем черт не шутит! – повторил он, и на этот раз я услышал в его словах металлический отзвук, не его это был тон, не он это произнес. Да Юрий Иванович и сам это почувствовал, смутился, побежал к чайнику, сунул вилку в розетку. – Чайку маханешь? – спросил он, обернувшись.
– Махану, махану, – ответил я.
У меня всегда возникает ощущение, что произнесенное второй раз слово как бы перечеркивает и первое, и самое себя. «Ты меня любишь?» – спрашивает девушка. «Люблю, люблю!» – отвечает ее парень, и ей становится ясно, что не любит. Вот и у меня это так же прозвучало, невольно, не хотел я отделываться от предложения Юрия Ивановича. Чтобы скрасить неловкость, я полез, все-таки полез в свою сумку за снимками. Вынул конверт, сунул в него руку, нащупал снимки и извлек их наконец на свет божий.