Первым был снимок Зины. Я узнал ее по усохшим уже ногам, обтянутым серыми джинсами. И пальцы ее с фиолетовым маникюром были вполне узнаваемы на золотой раме. С двух сторон были пальцы, из чего можно было сделать вывод, что раму кто-то держит. И размокшие сапожки тоже были мне знакомы…
Я внятно рассказываю?
Сапожки на месте, и штанишки, какие ни есть, и пальчики с фиолетовыми ноготочками тоже присутствовали на раме в положенном месте, изысканно даже получились…
Ребята…
В раме было пусто! Не было в раме Зины! Внутри можно было увидеть замызганную штору, решетку на окне, в нерезкости, уже за окном, различались желтые листья в свете фонаря, смазанный контур прохожего…
А Зины не было.
– Зина сегодня заходила? – спросил я.
– Знаешь… Нет. А обещала. Загуляла где-то Зина…
– И не звонила?
– Вроде нет…
Я протянул Юрию Ивановичу снимок. Он взял, всмотрелся, подошел к окну, чтобы лучше видеть, недоуменно поднял на меня глаза, но в них было больше смеха, чем недоумения.
– Во дает! – сказал он почти восхищенно. – Как это ей удалось?
Я уже говорил, что Юрий Иванович ничему не удивлялся, все в мире воспринимая как нечто естественное и закономерное. Если бы сейчас в мастерскую влетела баба-яга на помеле, то он только бы и спросил:
– Чайку маханешь, бабуля?
Я набрал номер телефона Зины. Трубку долго не поднимали. Наконец я услышал грубоватый мужской голос:
– Слушаю вас.
И я положил трубку.
В тот момент мы еще не знали, что Зину уже увезли в морг, что дочка дает признательные показания, а возле Зининой матери сидит врач «Скорой помощи».
На следующем снимке был сам Юрий Иванович. Я узнал на раме его тяжелые, сильные пальцы, ниже рамы были знакомые мне наглаженные брючки, осенние ботинки, он и сейчас был в этих ботинках.
А в раме…
В раме был улыбающийся паренек в гимнастерке с распахнутым воротом и шалыми глазами – они у него и шестьдесят лет спустя оставались такими же. Юрий Иванович долго всматривался в снимок, как умная собака, склоняя голову то в одну, то в другую сторону, и наконец радостно посмотрел на меня.
– Так это же я, Юрка, – сказал он, сияя. – Сорок четвертый год, Латвия… А я как раз немецкий самолет сбил! Из винтовки! «Хенкеля», между прочим, это тебе не хухры-мухры! Так здорово получилось!
Я знал эту историю. Юрку только призвали в армию, в сорок четвертом, он еще не знал, как опасны немецкие самолеты, которые на бреющем полете поливали наши позиции свинцом из пулеметов. И когда все его товарищи дружно бухнулись на дно окопа, прикрыв головы руками, он из своей винтовки продолжал стрелять по приближающемуся «хенкелю». Отстреляв обойму, он схватил лежавшую рядом винтовку и начал палить из нее, потом из третьей винтовки. А вы знаете, какая прицельная дальность у наших старых винтовок? Три километра! Это вам не «шмайсеры» немецкие, из которых с двадцати метров в окно не попасть. Вот из третьей винтовки и удалось Юрке влупить в бензобак. Трассирующей пулей, между прочим. «Хенкель» взвыл, как раненый зверь, попытался набрать высоту, но рана оказалась смертельной. Дотянул бедолага до ближайшей опушки, нырнул за лесок и пропал с глаз. А через секунду грохот взрыва и черный дым в синие небеса.
Ничего Юрке не дали, ни ордена, ни медали, хотя на Героя тянул парень. Наутро его часть перевели в другое место, потом расформировали, потом началось наступление, а это вообще кошкин дом и полная катавасия. Так и прожил Юрий Иванович Рогозин неназванным героем, непризнанным художником, но никуда не писал, ничего не просил, стеснялся.
А могло все иначе сложиться, и другая была бы жизнь.
На третьем снимке был я. Себя я узнал по вельветовым штанам и черным мокасинам. И внутри рамы я был вполне узнаваемым – скудная растительность, седая бороденка… Ну, и так далее. Но что странно… Я был в черном смокинге, белой рубашке и самое главное, ребята, самое главное – в бабочке. Я никогда в жизни ни единого раза не надевал бабочку. Видимо, мне это еще предстоит. Рядом со мной стоял в таком же торжественном наряде неизвестный мне старичок, но откуда-то я знал – это шведский король, и он в своем дворце вручал мне диплом, свидетельство о какой-то награде… Шутка, ребята, жестокая шутка! Розыгрыш.
На самом деле все было проще. На снимке я действительно был не один, рядом стоял еще один человек, вы хорошо его знаете. Да, да, да! Опять она. Но мы не рядом, между нами хороший такой просвет и, глядя на снимок, я, кажется, чувствовал, холодный сквозняк в этом черном просвете. На снимке мы оба хороши собой, но смотрим как-то диковато – не то прощаемся, не то не узнаем друг друга…
Все как в жизни, ребята, все как в жизни.
Если это можно назвать жизнью.
– Я только не понимаю, – Юрий Иванович не мог оторвать взгляда от снимка, на котором он был так молод и хорош. – При чем тут сорок четвертый год? Ведь мы давно уже в новом веке…
– Для этого ты и родился.
– Для чего?
– Думаешь, тебя запустили в этот мир, чтобы ты пейзажи писал? Ни фига! Однажды под вечер в сорок четвертом году восемнадцати лет от роду ты должен был сбить «хенкеля». И ты его сбил. Все. На земле тебе делать больше нечего. Но поскольку задание выполнено в срок и качественно, тебе позволили еще немного здесь пошататься. Хочешь картины писать – пиши, – сказали они.
– Кто они?
– Ребята, которые за нами присматривают.
– Мы их не знаем? – шепотом спросил Юрий Иванович, будто опасался, что эти самые ребята могут его услышать.
– Их нельзя знать, их можно только чувствовать, когда они вмешиваются в нашу жизнь.
– А Зина?
– Ты видел ее в раме с рюкзаком на тропинке и с александритом на безымянном пальце? Вот с тех пор всю оставшуюся жизнь с той вершины она и спускалась, вернее, опускалась. Иначе и быть не могло – она выполнила все, для чего ее и запустили сюда ненадолго.
– А для чего ее запустили?
– Чтобы тот, ее Юра, песню написал, от которой бы страна вздрогнула, узнав об их трепетных чувствах. Он написал такую песню. И вскорости ушел.
– А ты? – спросил Юрий Иванович.
– И я, – ответил я и ничего больше не добавил, потому что мне больше нечего было добавить.
– А все-таки я сбил этого поганого «хенкеля»! – сказал Юрий Иванович и грохнул по столу тяжелым своим крестьянским кулаком. И я увидел, ребята, увидел, как под бородой шевельнулись его железные желваки. И подумал: надо будет – еще собьет.
А золотая рама до сих пор валяется где-то в кладовочке при мастерской Юрия Ивановича среди старых холстов, этюдов, гипсовых бюстов Древней Греции и Римской империи. Говорит, что побаивается он к ней прикасаться. Пристроил ее так, чтобы даже случайно не увидел человек посторонний, чужой.