И вдруг я понимаю, кого мне напомнил мсье Ле-Труа, похожий разом на мавра и его лошадь. Казанову! Именно таким я его и представляла, этого венецианского обольстителя: смуглое тонкое лицо, насмешливые и в то же время непроницаемые глаза неопределимого цвета: то ли черные, то ли карие, то ли вовсе темно-серые, ироничные губы, подвижные брови, впалые щеки, а еще белый парик, под которым скрыты коротко остриженные, чуть вьющиеся волосы и благодаря которому еще выше кажется выпуклый умный лоб.
Парика у Ле-Труа не было, а волосы прикрывала светлая шляпа, нахлобученная до середины лба, так что я не знаю, каков был этот лоб – в самом ли деле умный, высокий и выпуклый или плоский и невыразительный.
Казанова! Фу-ты ну-ты! Наверное, Николь тоже считает его Казановой – вон, глазки как у нее заблестели!
– Как же это я о нем забыла? – бормочет Николь. – Почему же я ему-то не позвонила… Как классно, что мы сегодня встретились!
– Ты чего? – смотрю я на нее уже почти испуганно. – Ты чего так воодушевилась? Завидуешь Лоре? Хочешь, чтобы этот Казанова и тебя за попку щипал?
– Да он меня и так щипал, – горделиво заявляет Николь. – И не один раз! Он с моим отцом давным-давно знаком. Я ведь, можно сказать, у него на глазах выросла. Думаешь, сколько ему лет? Это он просто выглядит так молодо, а на самом деле ему сорок. Он на пятнадцать лет меня старше, я на него всегда как на близкого родственника смотрела. Хотя он натуральный Казанова, что есть, то есть. Дамский угодник! Иногда отец его начинал ругать за то, что он опять разбил сердце какой-нибудь герцогине де Кусси или контессе де Монтанедр, а он так глазки виновато потупит, что поневоле смех разбирает. Ты чего?
Это уже мне адресовано.
– А что?
– Ну, стала вдруг какая-то не такая?
Станешь, наверное!
– Герцогиня, контесса… Ты это серьезно?
– Конечно. Тебя титулы смущают, что ли? Ну, Максвелл вращается во всяких кругах! И на самых верхах, и в самом низу. И мотается по всему свету. Он воистину le citoyen du monde, гражданин мира, как Казанова.
Казанова… le citoyen du monde… Что делается!
– Неужели ты никогда не слышала эту фамилию – Ле-Труа?
– Нет, а что?
– Вот жаль, я не спросила, прошла у него уже выставка в России или нет, – вздыхает Николь. – Думаю, он именно затем туда и ездил, чтобы ее устроить. Ну ничего, мы постараемся напроситься к нему в мастерскую, посмотришь его работы. Это стоит видеть, можешь мне поверить.
– Он художник, что ли? Или фотограф?
– Художник, и какой! Он хоть и дамский угодник, но это не мешает ему быть реставратором высочайшего класса, искусствоведом, уникальным специалистом по восемнадцатому веку. Причем у него какой-то поразительный нюх на открытие неизвестных имен и полотен. Он на Марше-о-Пюс, ну, на блошином рынке, днюет и ночует среди тамошних антикваров и скупщиков, его в шутку зовут «Королем старьевщиков». Но это совсем даже не шутка, потому что он с ними со всеми связан, постоянно мотается по провинции, ищет старые картины, которые иногда то в сараях где-нибудь свалены, то в конюшнях, то в таком состоянии, что на них ничего не разглядишь, то поверх прежнего изображения новое намалевано. Он, к примеру, открыл такие имена, как Кольбер и Мантуанье, они оба писали а la Гро. Кстати, он отыскал где-то в Туре, в каком-то винном погребе, если я не ошибаюсь, неизвестное полотно Давида. И доказал, что это именно Давид! Он вообще помешан на Давиде.
Все время я стояла с тупым видом: Гро, Кольбер… еще Мантуанье какой-то! Никогда не слышала о таких художниках. Но имя Давида мне известно. «Клятва Горациев», «Смерть Марата», «Коронация Наполеона»… Не далее как несколько дней назад я все это видела в Лувре. Там же купила в лавочке чудный блокнот с фрагментом «Коронации» на обложке: с портретом Жозефины. Маме подарю – она почему-то питает слабость к Жозефине.
– А почему он на Давиде помешан? И почему именно на Давиде?
– Потому что Давид – фигура одиозная и скандальная, – усмехается Николь. – Был художником при дворе – стал депутатом Конвента и послал на плаху Людовика XVI. Обладал на редкость уродливой внешностью, просто злобный карлик какой-то, однако был любовником красивейших женщин своего времени, например, мадам Рекамье.
Вспоминаю ее чудный портрет в том же Лувре. Ничего себе! Рядом с такой женщиной должны быть одни небожители или… или натуральные Казановы. Вроде этого Ле-Труа.
– Максвелл и сам фигура скандальная и одиозная, – говорит Николь с такой ласковой улыбкой, словно хвалит младшего братишку за отличные оценки по закону божьему. – Знаешь, на чем он сделал себе громкое имя?
«На чем делают себе имена дамские угодники? Наверное, на разбитых сердцах герцогини де Трам-пам-пам и контессы де Ах-ты-боже-мой», – хочу сказать я, но благоразумно помалкиваю: Николь еще решит, что я, не дай бог, ревную этого ферта. А с чего бы мне его ревновать? С каких щей?
– Скажешь – буду знать, – бурчу сердито.
За разговором мы спустились на эскалаторе на первый этаж, вышли на улицу Друо, прошли от здания аукциона до дома Николь и теперь втискиваемся в лифт. Коробка с сапогами от Шанель здесь – третий лишний, поэтому мое ворчание вполне можно списать на счет недовольства теснотой.
Интересно, почему на выходе из аукциона уже не было ни Лупши с крошкой Лорой, ни Ле-Труа? Они что, вместе уехали? Или просто вышли через другую дверь?
Собственно, какое мне дело до такой ерунды!
– Он пишет картины-римейки, – торжествующе объявляет Николь и выходит из лифта.
Задумчиво наблюдаю, как она достает ключ и вставляет его в замочную скважину.
Римейк, в моем понимании, – это новый фильм на старый сюжет, по мотивам снятого давно и имевшего огромный успех. А что такое картины-ремейки как произведения изобразительного искусства, я понятия не имею. Современные копии, что ли?
– Но это не просто копии… – говорит Николь, словно подслушав мои мысли, и отвлекается от темы, принимая из рук Гленды только что проснувшуюся, еще розовую и взлохмаченную Шанталь. – Ах ты, моя малышечка… Сейчас наденем красивенькое платьице, которое подарил дядя Максвелл, и пойдем гулять, гулять, гулять…
«Дядя Максвелл»! О господи! Впрочем, ребенок настроен вполне миролюбиво, не кричит и не мешает нам продолжать разговор.