Спиртные напитки рационировались. Это был такой шаг, на который Hay идти не хотелось, потому что алкоголь – хорошее средство от неудовлетворенности. Пьяного мятежника можно держать под контролем, он проспится и забудет о своем бунте; мятежник же угрюмый и трезвый думает слишком ясно, замышляет чересчур много интриг, и вообще непредсказуем. Но алкоголь у них кончался, и Hay решил, что лучше поддерживать полупьяное состояние полдня у половины своих людей, чем рисковать, если все мужчины будут все время трезвыми.
Рационирование, однако, скоро было нарушено петицией от проституток. Они выдвинули аргумент, что Сообщество, конечно, может пострадать политически из-за полного воздержания, но они в это время страдают физически в руках разъяренных мужчин. В пьяном виде их посетители были податливыми; трезвые, они были невыносимы. Так что проститутки добились возобновления прежних рационов для себя и послужили причиной сходного требования от жен, которым было легче, чем проституткам, в том плане, что они страдали от буйства только одного мужчины. Hay согласился с этими доводами и восстановил прежний рацион мужчины в размере бутылки в день.
Дни Мейнарда проходили в скучной рутине. Утром его будила Бет и уговаривала обслужить ее сексуально. Как бы ни был он против – а в душе он всегда был против, так как каждый акт потенциально являлся актом, дающим жизнь ее телу и, следовательно, забирающим жизнь из его тела, – она угрожала, улещивала его, щипала, растирала, массировала, пока, неизбежно, не добивалась своего.
Его чувства к ней были двойственными – она спасла ему жизнь; он отплатил ей, попытавшись бежать и причинив ей боль, и от этого он испытывал чувство вины. Ее заступничество было порождено чистым эгоизмом, и, обслуживая ее, он выполнял свою часть договора, а поэтому считал, что свои обязанности он выполняет честно. Интимные отношения стали создавать какую-то (если не сказать больше) степень привязанности; она была требовательной – но заботливой, ненасытной – но нежной. Она была проста, открыта, и полностью поглощена своим крестовым походом за достижение идеального положения в Сообществе.
Или по причине неспособности, или намеренно, она отказывалась обсуждать жизнь, текущую за пределами острова. Она утверждала, что ничего не знает о своем существовании до того, как оказалась на острове, но Мейнард был уверен, что провал в ее памяти был прямым результатом железной решимости уничтожить все, что могло помешать ее выживанию и успеху в рамках законов и традиций. Воспоминания порождают тоску, которая, в свою очередь, вызовет бесплодные мечты. Лучше не иметь воспоминаний.
Она не позволяла Мейнарду говорить о внешнем мире, не были под запретом только разговоры о его семье. С большим вниманием слушала она его рассказы о жене – но не о том, что она носит, что делает, а о том, что она за человек – нежный или холодный, резкий или терпеливый. И она хотела знать все о том, как растить ребенка. Разговоры всегда сводились к этому – чего она достигнет как мать. Она на самом деле очень заботилась о ребенке, который еще только должен был появиться, и Мейнарду ее тревоги казались трогательными.
Однажды он обратился к ней с просьбой помочь ему бежать, поработать с ним ночью, чтобы построить плот или лодку. Он обещал взять ее с собой, и позаботиться о том, чтобы ребенок родился в лучшем родильном доме, и бесконечно поддерживать ее материально.
Она, рассердившись, обвинила его в том, что он нарушает правила. Он не мог сказать, была ли ее ярость настоящей, или то было проявлением замешательства, вызванного тем, что он посеял нежелательные сомнения в идеально устроенном саду ее мыслей. Он попытался объяснить, что с его точки зрения, любые действия оправданы, если они направлены на то, что он хочет жить. Она ответила ему, что он понапрасну сотрясает воздух, и запретила ему поднимать этот вопрос в дальнейшем.
Он решил, что ее нежелание, хотя бы отчасти, было основано на глубоком страхе перед неизвестностью. До того, как он мог хотя бы надеяться, что она выслушает его в следующий раз, ему придется – каким-либо способом, исподволь – убедить ее, что она сможет выжить и в других краях.
После занятия, которое она называла “утренним размножением”, она его кормила. Мейнард научился никогда не смотреть на еду, всегда задерживать дыхание перед тем, как взять ее в рот (блокируя таким образом органы вкуса), и напевать во время жевания, чтобы не услышать, как однажды случилось, хруст птичьего черепа на зубах. Если Бет случайно отворачивалась, когда он ел, он спешил выбрать из своего горшка насекомых и слизняков, но она обычно наблюдала за каждым его глотком. Она походила на утонченную хозяйку кошки, полную решимости поддерживать в своей любимице состояние наилучшего здоровья.
Они всегда совершали утреннюю прогулку, наблюдая, как конопатят и смолят корпуса судов, шьют паруса, как женщины стирают, кипятя одежду в морской воде, собирают корни и птичьи яйца; смотрели на пастуха, возившегося с травами и растиравшего коров, чтобы отелы были удачными, на свинаря – молодого человека, который ослеп, как сказали Мейнарду, при взрыве аккумулятора, облившего его кислотой, – тот сидел на корточках в загородке для свиней и горевал по случаю печального состояния его подопечных, и на Hay и Хиссонера, сидевших, скрестив ноги, на выступавшем в море утесе и ждавших от своих разведчиков знака об успехе.
Бет проводила его и мимо оружейного хранилища – хижины, всегда охраняемой, расположенной рядом с хижиной Hay, – но только тогда, когда детей там не было. Он умолял ее позволить ему посмотреть на Юстина, даже издалека и из прикрытия, но она всегда мягко ему отказывала. Для него Юстина не существует, говорила она, он теперь другой человек. Эллиптические доводы Мейнарда, типа: “Если я мертв, а он – другой человек, то он не увидит меня, а я не узнаю его, что же здесь страшного?” – она всегда отвергала с молчаливой улыбкой.
Большую часть дня он проводил прикованным к крыше хижины (шифр на комбинационном замке был изменен) и писал, опуская заостренное перо в горшок с рыбьей кровью (для интенсивности цвета), смешанной с соком ягод (для того, чтобы записи сохранялись надолго), – писал историю рода Л’Оллонуа на свитке коричневой оберточной бумаги, позаимствованной, как он предположил, с какого-нибудь несчастного судна. Эта писанина была нудной работой, но она отвлекала его от бесконечных поисков путей побега.
Ему казалось, что он обдумал все возможные варианты, и все, о чем он думал, казалось или фантазией, или самоубийством. Все его планы начинались с того, что он избавится от цепи на шее. Это он сделал бы или открыв замок отмычкой, или, если будет необходимо, разломав хижину и унеся цепь с собой. Украсть лодку было сомнительно, и если бы даже это ему удалось, он не мог быть уверен, удастся ли ему освободить Юстина. Если бы он смог раздобыть лодку и добраться до Юстина, он мог бы провертеть дыры в остальных лодках, и, сделав их временно бесполезными, уплыть. Но он видел, насколько быстро может быть починена поврежденная лодка, и с каким умением эти люди разбирались в ветрах и приливах. Его схватят, не успеет он проплыть и мили.
Его план должен быть совершенным, без фактора риска. Другого шанса ему не представится – его сразу же убьют. Перспектива собственной смерти волновала его все меньше и меньше; свой конец он стал считать почти неизбежным. Но его конец стал бы концом и для Юстина – не физическим концом, но потерей всякой надежды, обреченностью на лишенную надежд жизнь. Эти сантименты в самом себе ему не нравились – он хотел стремиться к бессмертию, хотел стремиться изменить мир. И больше всего он хотел, чтобы у Юстина была возможность выбора.