Опаленные войной | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Дозволь, командир, отсалютую нашим бойцам погибшим, — подошел к лейтенанту Крамарчук. — С обоих орудий, собственноручно. Есть тут у меня на примете одно змеиное гнездо.

— Мудрое решение.

24

Вопреки мрачным предсказаниям Родована, ночь выдалась спокойной. Звездная, по-южному теплая и умиротворяющая, она представала перед Громовым отрицанием самой идеи войны, вражды, мести.

Усевшись на прораставший слева от дота замшелый валун, он, пренебрегая шальной пулей, долго любовался звездным поднебесьем, отыскивал известные и не известные ему созвездия и почти с замиранием сердца прислушивался к бойцу, который где-то там, в окопах капитана Пикова, неокрепшим тенорком выводил:


Ніч така місячна, ясная, зоряна,

Видно, хоч голки збирай.

Вийди, коханая, працею зморена,

Хоч на хвилиноньку в гай…

— Божественно поет, а, Крамарчук? — заметил появившуюся у артиллерийского капонира фигуру Крамарчука.

— Поет так себе. Но демаскирует прекрасно.

— Немцы, кажется, тоже заслушались. Не стреляют.

— Того и гляди на губной гармошке начнут подыгрывать. Ансамбль германо-советской свистопляски.

— Заунывный ты человек, сержант.

— В городишко бы сейчас сбегать, по старым явкам пошастать. На крайний случай, к женушке заглянуть.

— Божественная мысль. После войны заглянешь.


… На рассвете, как только начался артобстрел, в дот забежал Рашковский.

— На том берегу готовятся к переправе, — объяснил он, отдышавшись после пробежки между разрывами. Небритый, осунувшийся, весь какой-то пожеванный в своей бесцветной гимнастерке, он уже ничем не напоминал того нахрапистого старшего лейтенанта, с которым Громов когда-то почтительно знакомился и которого еще более почтительно выслушивал, отдавая дань его фронтовому опыту.

— Уже замечено, старший лейтенант. Сейчас крамарчуковские пушкари возьмутся за них. Что еще?

Рашковский, очевидно, не ожидал такого вопроса, ошарашенно посмотрел на коменданта, а когда тот спокойно выдержал его взгляд, вдруг замялся.

— Да, собственно… Так, зашел проведать.

— Спасибо, не забываешь.

— Но есть и просьба. Понимаешь, я действительно очень хочу сберечь людей. Хотя бы остатки роты.

— А что, бывают офицеры, которые стремятся побыстрее погубить своих солдат? — поинтересовался Громов, припадая к окуляру перископа. Он уже напряженно ждал первых орудийных выстрелов, и появление старлея оказалось очень некстати.

— Да я не к тому. Солдат для того и существует… Знаешь, говорят, что смерть солдата не оправдана только в одном случае: когда он погибает в бане, поскользнувшись на обмылке. Во всех остальных случаях он гибнет за Родину, причем всегда — смертью храбрых.

— Это что, Рашковский, — он умышленно не назвал его по званию, — наиболее интеллектуальный анекдот твоей бывшей курсантской роты?

— Не так, что ли? Да оторвись ты от окуляра, лейтенант! Пусть палят, что ты все задом ко мне да задом?

Громов засек первый выстрел, потом еще один и, только убедившись, что они легли у цели и что сейчас Крамарчук накроет пару отходящих от берега плотов, повернулся к Рашковскому.

— По-моему, у вас была какая-то просьба ко мне, старший лейтенант Рашковский? Я внимательно слушаю.

— Официальничаешь? — хмыкнул тот, присаживаясь за столик. — Слушай, солдатик, — обратился он к Петруню, который уже заменил Кожухаря, — выдь-ка на минуту.

Громов поиграл желваками и инстинктивно сжал кулаки, но, видя, что Петрунь вопросительно уставился на него, все же подтвердил просьбу старшего лейтенанта.

— Понимаешь, я тебе прямо скажу. Солдаты что? Убьют этих — дадут новых. Но ты пойми: сейчас я — ротный. И пока у меня в роте есть хотя бы десяток людей, ее пополнят и снова сделают ротой. А там, через пару месяцев, глядишь, и батальон бросят. А если останусь без них… Если без них — кто знает?.. Возьмут и опять переведут на взвод.

— Или отдадут под трибунал, — как бы про себя продолжая его мысль, проговорил Громов. При этом ему вспомнился капитан Грошев. Он уже успел признаться себе, что если бы этот «утопленник» Грошев не был в таком высоком звании, то наверняка оставил бы его в своем доте, сообщив об этом Шелуденко, а через его радиста — и штаб укрепрайона. Но ведь как ему, лейтенанту, было командовать капитаном?

— Брось. При чем здесь трибунал? Бои идут. Все на глазах командования. В крайнем случае, организую себе ранение. Что-то вроде контузии. Нет, до суда в любом случае не дойдет. А вот до взвода — запросто. А что такое быть «взводным Ванькой» — не тебе рассказывать.

— Не мне.

— Поэтому хочу вырваться отсюда, имея хотя бы несколько бойцов. Но там, в первой линии, куда я попал по твоей воле…

— Сказано цинично, но довольно понятно. Что дальше? Не слышу просьбы.

— Брось. Я же с тобой по-человечески. Понимаешь, лейтенант, когда мы будем прорываться отсюда, я могу вообще остаться без людей. И тогда пойди объясни, где ты их растерял, если весь батальон наш, во главе с Шелуденко, здесь останется. А ты — комендант дота, который моя рота прикрывала. И последний офицер, с которым я взаимодействовал и с которым встречался.

— Почему последний? А капитан Пиков?

— Да что капитан Пиков…

— А то, что сейчас вы находитесь в полном его подчинении.

— Находился.

— Почему «находился», что, опять конфликт?

— Причем здесь конфликт? Нет уже капитана Пикова.

— То есть как это?..

— А ты что, еще не знаешь? Снарядом его. Час назад. Почти прямое попадание. Лейтенанта тяжело, считай смертельно, ранило. Там теперь старшина командует. Ни одного офицера не осталось. Вот так… И вся жизнь.

— И чего вы хотите от меня?

— Житейской мудрости. Вот тебе бумага, — он достал планшетку и заранее приготовленный листик. — И, не помня зла, напиши три строчки: ты, лейтенант такой-то, комендант дота такого-то, удостоверяешь, что старлей Рашковский с вверенной ему ротой до последней возможности, героически прикрывал дот от превосходящих сил противника. И подпись. Дату не ставь. Сейчас оно, может, и странно слышать такую просьбу. Но когда возьмутся проверять всех выходящих из окружения, это уже будет документ.

Какое-то время Громов очумело смотрел на Рашковского. Ему не верилось, что человек, с которым он находился в таких натянутых отношениях, решил обратиться к нему со столь диковинной просьбой.

— Понимаете, Рашковский, я не святой отец и грехи командирские не отпускаю. Но вам такую бумагу я подпишу. Вам — единственному. Любому другому человеку я бы в этой просьбе отказал. Если, конечно, вам не стыдно будет воспользоваться этим «документом».