Окна госпитального вагона были открыты. Дни напролет Нина смотрела сквозь просвет между белыми занавесками на крапиву у забора, на проходившего мимо часового, на бродячего лишайного пса.
— Прогоните его! — кричала сестра милосердия. — Нечего собакам тут шляться!
Она не знала, что Нина тайком отщипывает кусочки хлеба и бросает их за окно.
Когда не можешь встать, когда дико скучно, можно получать удовольствие от непослушания. Или от прикосновений. Кто бы мог подумать, что вокруг столько приятных на ощупь предметов!
Например, отполированный сучок на стенной панели — гладкий, чуть выпуклый.
Атласное нутро лесного ореха — если разломить ядрышко по естественном стыку.
Питьевая сода — попросишь сестру принести тебе чайную ложечку: слегка коснешься нежного порошка, помнешь его в пальцах…
За ширмой два матроса со сломанными ногами бесконечно травили анекдоты или рассказывали о своих девках — с матерком, анатомическими подробностями, но очень смешно.
Возможно, это было нервное: когда доктор запрещает смеяться (чтобы швы не разошлись), любая ерунда доводит до изнуряющего хохота. Нина просила матросов замолчать — они еще пуще веселились. Она накидывала на голову одеяло, но укрыться от скабрезных баек не было никакой возможности.
Утром к Нине приходил суровый Гавриил Михайлович со свитой. В его присутствии все замирали, даже из-за ширмы доносилось только «Так точно, доктор» и «Никак нет».
Гавриил Михайлович осматривал Нину, качал лысой, в пигментных пятнах головой и всегда говорил одно и то же:
— Вы, голубушка, совсем запустили себя.
Непонятно, что это означало: то ли все плохо сейчас, то ли все было плохо раньше.
Доктор разворачивался, сестра предупредительно распахивала перед ним дверь, и медики удалялись.
После обеда приходил Клим. Все думали, что он муж Нины. Сестры милосердия улыбались, когда он поднимался в госпитальный вагон: Клим все время чем-то одаривал их — приносил то букет надерганных вдоль забора ромашек, то несколько папирос, то еще какую-нибудь мелочь. Нине было приятно, что девицы суетятся вокруг него, и в то же время они отнимали драгоценное время — Скудра отпускал Клима буквально на полчаса.
На станции происходило что-то небывалое: переселение народов, нашествие, все десять казней египетских. Но поток людей и событий обходил госпитальный вагон стороной. Дни Нины были заполнены ожиданием и страхами.
— Я все устрою, ни о чем не беспокойся, — говорил Клим.
Но как не беспокоиться, если неизвестно, что случилось с Жорой и Еленой? Если к Нине несколько раз заглядывал аккуратный латыш в кожанке и на хорошем русском языке справлялся о ней самой и о Климе: кто они и откуда? Она притворялась, что ей плохо, и он уходил, но осадок — неотмывающийся, как жирная копоть, — оставался.
Нина была привязана к госпитальному вагону: куда она сбежит от куриного бульона, чистых бинтов и морфия? Именно ради этого Клим продавал себя Скудре, выматывался, не спал ночами, жил бог весть где…
Во время свиданий он садился рядом с Ниной, и они шепотом рассказывали друг другу, как перетерпели эти окаянные шесть месяцев, как было страшно потеряться навсегда и какое это счастье — узнать, что тебя ждали и всегда будут ждать.
— Я нашел для нас пафосную аллегорию, — сказал Клим, показывая Нине сдвоенное проволочное кольцо. — По отдельности мы с тобой нули, но вместе из нас получается символ бесконечности и совершенства. — Он разогнул колечко и сделал из него восьмерку ∞. — Кстати, знаешь, что это за штука? Это кольцо от чеки гранаты.
Клим целовал Нину на прощание, ерошил ей остриженные кудри — его смешила ее детская прическа.
— До завтра…
Стоял у ширмы, делая вид, что ему что-то надо сказать, но он забыл что, — на самом деле просто растягивал время.
— Ну ладно, счастливо.
Удаляющиеся шаги, скрип прикрываемой двери, потом стук в окно и снова ритуал прощания — с улыбками и нарисованными рожицами на пыльном стекле.
Он уходил, и Нина долго смотрела на опустевшую платформу. Внутри плескалось солнечное тепло… Очень хотелось замуж за Клима и очень хотелось иметь от него детей.
Вечерело. Где-то хором пели красноармейцы, на соседних путях маневрировал маленький паровоз.
— Нельзя! Нельзя сюда! — послышался голос сестры. — Да что вы — в кабак явились?
Топот, грохот сбитого столика на колесах… Ширма отлетела в сторону. Клим подошел к Нине, наклонился к ней:
— Я должен забрать тебя. Обними меня за шею.
Она испугалась, заметила краем глаза, как на них в изумлении смотрят соседи-матросы.
Клим поднял Нину вместе с одеялом. Шов внизу живота отозвался резкой болью.
— Потерпи, родная…
Клим вынес ее на платформу.
— Вы с ума сошли! — кричала вслед сестра. — Я все доктору скажу!
Вдруг ахнул близкий пушечный разрыв, зазвенели стекла. Нина прижалась к груди Клима:
— Что это? Откуда стреляют?
Он не отвечал. Шел быстро — мимо станционного здания, мимо высыпавших на платформу людей, с тревогой смотревших в густо-синие сумеречные небеса.
У дороги их поджидала телега. Мальчик-возница встрепенулся:
— Если опять из пушек будут лупить, я никуда не поеду.
Клим уложил Нину в сено, прикрыл ее одеялом.
— Сейчас отправимся к Саблину, — проговорил он ей на ухо. — Здесь нельзя оставаться… Если что, ты меня не знаешь, ты — беженка из Казани. Поняла?
Нина вцепилась в его руку:
— Что случилось?!
— Все после расскажу. Ох, боюсь, растрясет тебя по дороге…
Клим поцеловал ее в лоб и сел на козлы.
— На, держи, — сказал он, сунув мальчику пригоршню патронов. — Если проболтаешься о том, кого и куда ты вез, я тебе шею сверну. — В голосе Клима звучала угроза — такого Нина еще не слыхала.
В древнем соборе Успения Богородицы был устроен дополнительный госпиталь: раненые лежали на соломе чуть ли не вплотную друг к другу.
Артиллерия в районе железной дороги била не переставая — под куполом эхом отдавался каждый удар. Во фронтовой газете говорилось, что ни один белогвардейский пароход не сможет пройти мимо батареи у излучины: она простреливала Волгу от берега до берега. Но если это так, то кто же лупил сейчас по станции?
Громадное паникадило качалось под потолком, столетние цепи жутко скрипели.
— Ну-кось упадет такая дубина! — тревожно шептали раненые.