— Эй, — окликнула она его после паузы.
— Что? — Он поймал в зеркале отражение ее левого бока с практически высохшей мыльной пеной. Чем-то это его не устраивало, что-то здесь было не так, хотя он не мог понять, что именно.
— У тебя кто-нибудь есть?
— Что?
— Другая женщина?
— Что за бред? Я работаю, Долорес.
— Я трогаю твой хуй…
— Не произноси этого слова. Мать честная.
— …а у тебя даже не встает.
— Долорес. — Он развернулся к ней. — Ты говорила о бомбах. О конце света.
Она пожала плечами, словно эти слова не имели никакого отношения к их разговору. Она уперла стопу в стенку и пальцем вытерла с ляжки капли воды.
— Ты меня больше не ебешь.
— Долорес, я серьезно. Не произноси таких слов в этом доме.
— Из чего следует, что ты ебешь другую.
— Никого я не ебу, и перестань употреблять это слово, слышишь!
— Какое слово? — Она положила ладонь на темный лобок. — Ебать?
— Да. — Он упреждающе поднял одну руку, а второй продолжил бриться.
— Значит, это плохое слово?
— Ты сама знаешь. — Он вел лезвием вверх по горлу, подскребывая напененную щетину.
— А какое тогда хорошее?
— А? — Он обмакнул бритву и слегка встряхнул.
— Какое слово, если говорить о моей анатомии, не заставит тебя показывать мне кулак?
— Я не показывал тебе кулак.
— Только что.
Покончив с горлом, он вытер лезвие салфеткой и приготовился брить левую щеку от виска.
— Нет, детка. Ничего подобного. — Он поймал в зеркале ее левый глаз.
— Что тут скажешь? — Она провела одной рукой по верхним волосам, а другой по нижним. — То есть ее можно лизать, ее можно целовать, ее можно трахать. Можно смотреть, как из нее выходит новорожденный. Но нельзя ее называть?
— Долорес…
— Пизда.
Дернувшееся лезвие вошло под кожу чуть не до кости. У него мгновенно расширились зрачки, а левую половину лица охватил пожар. А когда в открытую рану попал крем для бритья, его мозг прошили десятки игл, и кровь, смешавшись с белой пеной, хлынула в раковину.
Она протянула ему полотенце, но он ее оттолкнул, всасывая воздух сквозь стиснутые зубы и чувствуя, как боль застилает глаза и выжигает мозг. Ему хотелось расплакаться. Не от боли. Не от похмелья. А оттого, что он не понимал, что происходит с его женой, с той девушкой, с которой он когда-то танцевал в «Кокосовой роще». Он не понимал, куда катится она и куда катится этот мир с его маленькими грязными войнами и вспышками пламенной ненависти, с его шпионами в Вашингтоне и Голливуде, противогазами в школах и бомбоубежищами в подвалах домов. И все это было как-то связано между собой — его жена, этот мир, его алкоголизм, его участие в войне с искренней верой в то, что она положит всему этому конец…
Он истекал кровью, а за его спиной Долорес все повторяла «прости, прости, прости», и он взял из ее рук полотенце, когда она протянула его во второй раз, но при этом избегая физического контакта и не глядя на нее. Он слышал, что ее голос дрожит, он догадывался, что по ее лицу текут слезы, и ненавидел этот мир, такой же бессмысленный и непотребный, как и все в нем.
В газетной заметке были процитированы его последние слова, сказанные жене, — о том, что он ее любит.
Вранье.
А на самом деле?
Держась одной рукой за дверную ручку, а другой прижимая к щеке третье полотенце, в ответ на ищущие глаза жены он произнес:
— Господи, Долорес, да соберись ты уже, в конце концов. У тебя есть обязательства. Подумай о них хотя бы иногда, о'кей? И приведи свои дурацкие мозги в порядок.
Это было последнее, что она от него услышала. Он закрыл за собой дверь, спустился по лестнице и остановился на последней ступеньке. Может, вернуться? Вернуться и сказать правильные слова. Ну, если не правильные, то хотя бы помягче.
Помягче. Вот было бы хорошо.
По переходу к ним приближалась женщина: со шрамом на шее цвета лакрицы, в кандалах на запястьях и щиколотках, справа и слева по санитару. Она со счастливым видом махала локтями, как крыльями, и крякала по-утиному.
— Что она натворила? — спросил Чак.
— Старушка Мэгги? — уточнил санитар. — Здесь ее называют Мэгги-Суфле. Да вот, ведем в водолечебницу. За ней нужен глаз да глаз.
Мэгги остановилась перед приставами, санитары предприняли вялую попытку продолжить движение, но она отпихнула их локтями и заняла твердую позицию. Один из санитаров закатил глаза к небу и со вздохом изрек:
— Сейчас начнет проповедовать, готовьтесь.
Мэгги сверлила их своими зрачками, а ее набок склоненная головка ходила туда-сюда, как у черепашки, что-то вынюхивающей перед собой.
— Я есмь путь, — возглашала она. — Я есмь свет. И я не буду печь ваши гребаные пироги. Ясно?
— Ясно, — подтвердил Чак.
— Как скажете, — согласился Тедди. — Никаких пирогов.
— Вы как были здесь, так и пребудете. — Она понюхала воздух. — Ваше будущее и ваше прошлое совершают цикл, как Луна вокруг Земли.
— Да, мэм.
Она подалась вперед и обнюхала их. Сначала Тедди, потом Чака.
— Они скрытничают. Тайнами устлана дорога в ад.
— И пирогами, — сказал Чак.
Она улыбнулась ему, и на миг почудилось, будто в ее зрачках наступило просветление.
— Смейтесь, — сказала она Чаку. — Это полезно для души. Смейтесь.
— О'кей, мэм, — согласился он. — Я стараюсь.
Она тронула его нос согнутым пальцем.
— Я хочу вас таким запомнить. Смеющимся.
Тут она развернулась и пошла дальше. Санитары быстро пристроились по бокам, и вскоре они исчезли за боковой дверью, ведущей в больницу.
— Веселая девушка, — сказал Чак.
— Такую можно и с мамой познакомить.
— Чтобы она ее убила и сплавила в сортир во дворе. — Чак закурил. — Значит, Лэддис…
— Убил мою жену.
— Ты это говорил.
— Он был поджигателем.
— Это ты тоже говорил.
— А еще занимался техобслуживанием нашего дома. Поцапался с домовладельцем, и тот его уволил. На тот момент известно было только то, что это поджог. Кто-то щелкнул зажигалкой. Лэддис был в списке подозреваемых, но нашли его не сразу, а когда нашли, у него обнаружилось алиби. Лично у меня он тогда не вызывал подозрений.
— И что тебя заставило изменить свое мнение?