Я постучался к Генри.
— Кто это? — отозвался он из-за запертой двери.
— Кто это спрашивает «кто это»? — сказал я.
— Кто это спрашивает, кто это спрашивает «кто это»? — Генри не выдержал и рассмеялся, потом вспомнил, что он расшибся. — Ты, значит.
— Впусти меня, Генри!
— Да я нормально. Ну, слетел с лестницы, и все Дела. Ну, чуть не убился до смерти, эка важность.
Дайте мне тут отлежаться взаперти. А завтра я выйду. Ты добрый парень — вон беспокоишься, жив ли я.
— Генри, как это случилось? — спросил я запертую дверь.
Генри подошел ближе. Я почувствовал, что он прислонился к двери с другой стороны, словно исповедующийся перед окошечком священника.
— Он мне поставил подножку. Кролик, запрыгавший у меня в груди, превратился в большую крысу, и она заметалась вверх-вниз.
— Кто, Генри?
— Ну этот! Сукин сын! Поставил мне подножку, мерзавец.
— Он что, сказал что-нибудь? Откуда ты знаешь, что он был здесь?
— Откуда, откуда! Откуда я знаю, что в холле горит свет? Чую. Тепло чую. Там, где он стоял в коридоре, прямо жарко было. А потом, он же дышал! Я слышал, как он тихо так, осторожно втягивал в себя воздух и выдыхал. Он ни слова не сказал, когда я проходил мимо него, но я-то слышал, как у него сердце бьется — бух, бух. А может, это мое так бухало. Я-то думал, проскочу мимо него так, что он меня не заметит. Ведь мы — слепые — как рассуждаем? Раз я в темноте, так, поди, и другие тоже. И вдруг — бух! И я под лестницей и понять не могу, как я там очутился. Я давай звать Джимми, Сэма и Пьетро и вдруг вспомнил: идиот, они же все умерли, и ты, дурак, помрешь, если не крикнешь кого другого. Ну и стал орать подряд все имена без разбору. Двери захлопали, чуть с петель не сорвались, тут он и выскочил. Вроде он даже босой был, так тихо скакнул. Но я учуял, как пахло у него изо рта.
У меня перехватило дыхание, и я оперся о дверь.
— Ну и чем от него несло?
— Надо подумать. Потом скажу. А сейчас Генри лучше прилечь. Черт! Я даже рад, что слепой. Не хотел бы видеть, как я валюсь с лестницы, будто мешок с грязным бельем. Ну, пока.
— Спокойной ночи, Генри, — сказал я.
Я повернулся, но в тот же момент и дом, как огромный пароход, сделал поворот против речного ветра в темноте. Мне померещилось, что я опять в час ночи сижу в кинотеатре мистера Формтеня, а под сиденьями пол ходит ходуном, оттого что прилив чмокает, хлюпает и сотрясает половицы, а по экрану скользят большие серебристо-черные тени. Дом опять содрогнулся. Кинотеатр все-таки другое дело. А здесь, в этом огромном, старом, плохо освещенном здании тени, сбежав с экрана, таились у лестничных пролетов, прятались в ванных, вывинчивали по ночам лампочки, чтобы всем приходилось, как слепому Генри, искать выход на улицу ощупью.
Пришлось двигаться на ощупь и мне. На верхней площадке я замер. Кто-то дышал, и воздух передо мной колебался. Но оказалось, что это всего лишь эхо моих же вдохов и выдохов: отражаясь от стен, оно возвращалось ко мне и касалось моего лица.
«Ради Христа, — внушал я себе, — не оступись, сбегая вниз».
Когда я вышел от Фанни, лимузин выпуска 1928 года с шофером ждал меня. Дверца захлопнулась, мы помчались к Венеции, и на полдороге сидевший впереди водитель снял кепи, распустил волосы и превратился…
…в Констанцию Реттиген — следователя, ведущего допрос.
— Ну? — спросила Констанция холодно!! — Очень она встревожена?
— Не то слово! Только встревожил ее не я.
— Да?
— Да! Черт побери! Остановитесь вон там и высадите меня на ближайшем углу к чертовой матери!
— Ну, ну, мистер Хемингуэй! Для робкого мальчика из Северного Иллинойса выражаетесь вы лихо!
— А подите вы, мисс Реттиген…
Это возымело действие. Плечи ее слегка обмякли. Она поняла, что может потерять меня, если не будет поосмотрительней.
— Констанция, — уже спокойнее поправила она.
— Констанция, — повторил я. — Не моя вина, что кто-то утонул в ванне, кто-то перепил, кто-то свалился с лестницы, а кого-то забрала полиция. Почему вы-то сами не поднялись к Фанни прямо сейчас? Вы же ее старый закадычный друг!
— Я боялась — вдруг, если она увидит нас вместе, ее кондрашка хватит, и мы не сможем ввести ее в рамки.
Констанция сбавила скорость с довольно-таки истерической — семьдесят миль в час до менее нервозной — шестидесяти или шестидесяти двух. Но ее пальцы, как когти, впивались в руль, будто она воображала, что это мои плечи, и собиралась как следует тряхануть меня.
— Лучше бы вам, — сказал я, — увезти ее оттуда раз и навсегда. Сейчас она неделю спать не будет, а это ее доконает, она не выдержит изнеможения. И нельзя же все время питаться одним майонезом!
Лимузин замедлил бег до пятидесяти пяти миль в час.
— Здорово тебе от нее досталось?
— Да нет, просто, как и вы, она обозвала меня Прислужником Смерти. Видно, я для всех козел отпущения, просто какой-то разносчик чумных блох! Что бы там ни творилось в доме Фанни — а что-то творится, это факт, — я тут ни при чем. И плюс ко всему Фанни сама выкинула какую-то глупость.
— Какую?
— Не знаю, она отказалась мне объяснить. Она сама в себе не уверена. Может, вам удастся что-нибудь из нее вытянуть. У меня жуткое ощущение, что Фанни сама навлекла на себя все это.
— Каким образом?
Скорость упала до сорока. Констанция наблюдала за мной в зеркало заднего вида. Я облизал губы.
— Могу только строить догадки. Что-то спрятано у нее в холодильнике — это она сама сказала. «Если, — говорит, — со мной что случится, загляни в холодильник». Господи! До чего все глупо. Может, вы сегодня попозже съездите к ней и заглянете в этот несчастный холодильник? Может, вам удастся сообразить, почему, как и что Фанни собственноручно допустила к себе? И чего она так смертельно боится?
— Милостивый Боженька, — пробормотала Констанция, закрывая глаза. — Пресвятая Дева!
— Констанция! — завопил я. Ибо мы только что вслепую проскочили под красный свет.
На счастье, Господь Бог не дремал и подстелил нам соломку.
Констанция остановилась у моего дома, вышла из машины и, когда я отпер дверь, заглянула в комнату.