– Так вы, значит, летите во Владивосток? – уточнил я.
Гельмут кивнул, но тотчас прижал палец к губам.
– Да. Владивосток через Москау. Потом Калифорния.
– Это опасно?
Гельмут задумался на минуту.
– Может так быть. Но… но я хотел бы сказать вам, Стас, что, если мне будет плохо, если меня возьмет полиция, я вас не… заклажу… Или как это по-русски?
– Вы меня не предадите, – помог я.
– Да, это так.
– А куда вы денетесь? Если вы заявите, что доллары получили от меня, я расскажу о вашей с Илоной диверсионной деятельности, направленной на подрыв безопасности России. Сами понимаете, что это очень серьезная статья.
– Нет, нет. Я вас не предаду!
– Дай-то бог. Очень хочется верить вам, Гельмут. Но один раз вы меня чуть не предали.
Немец, кажется, покраснел. Я улыбнулся ему улыбкой Иуды и похлопал по плечу.
– Не берите дурного в голову, Гельмут. Все будет хорошо, и уже завтра вы будете в США, – заверил я, думая о том, что очень скоро, может быть, уже через час, немца повяжут в аэропорту Минвод.
Мы еще раз обменялись рукопожатиями, повернулись друг к другу спиной и пошли в разные стороны.
* * *
В Терскол я вернулся в четвертом часу вечера, когда с гор уже струился стылый и сырой холод, а верхушки сосен словно вмерзли в серое низкое небо, из которого, как перья из дырявой подушки, сыпались крупные и мохнатые снежные хлопья. Снова с небес падала работа – нужно было частями подрезать и спускать «Малышку», чтобы она не обрушилась всей своей массой на Приют и не похоронила его под толщей снега.
Я опаздывал к Тенгизу в такой степени, что слишком торопиться на гору уже не было особого смысла. Чувство радости у мошенника зыбкое и недолгое. Вслед за эйфорией от удачного навешивания лапши непременно встает проблема: как теперь замести следы и отмыться. Мне еще предстояло разгрести те мрачные завалы, которые оставила за собой Лариса.
Ноги никак не хотели идти в сторону Азау и канатной дороги, и я, особенно не сопротивляясь своему желанию, свернул к корпусу турбазы, где был неплохой бар, всегда заполненный загорелыми девушками.
Двери моего вагончика на ледовой базе были на две трети завалены снегом, и для того, чтобы попасть внутрь, мне пришлось поработать лопатой. Снег был сухим, пышным, словно тополиный пух, и высота покрова росла прямо на глазах.
Войдя в «предбанник», я разулся и скинул пуховик, чтобы не оставлять в комнате лишних следов. Пустую бутылку из-под коньяка, который с таким трудом глотал Тенгиз, я вынес в мусорное ведро и неожиданно поймал себя на той мысли, что Тенгиз при своей умеренности в употреблении спиртного и отвращении к дешевому дагестанскому коньяку никак не мог осилить целую бутылку. Значит, она уже была ополовинена до него. Мэд коньяк не пила. Значит, к бутылке приложилась Лариса.
Я стал внимательно осматривать комнату. Две кофейные чашечки – наши с Мэд следы – я вынес в «предбанник», чтобы они не мозолили глаза. Снял с полки томик стихов Бернса и внимательно пролистал всю книгу. Если бы на руках Ларисы были следы крови, то она наверняка бы выпачкала страницы, но листочки тома были девственно чисты. Впрочем, перед тем, как браться за книгу, Лариса могла тщательно вымыть руки с мылом.
Ничего подозрительного я не нашел, единственное, чему я не мог дать объяснения, так это исчезновению бутылочки темного стекла с французским одеколоном «Nightflight», который мне подарили на день рождения ребята из отряда. Я обыскал всю комнату, заглянул под кровать и шкафы – тщетно.
Выйдя из вагончика, я навесил на его дверь большой амбарный замок, чего еще не делал никогда. Тропу засыпало, и мне предстояло идти по целине, почти по пояс в снегу. В другой обстановке и с другим настроением я, может быть, не придал бы этому неудобству особого значения. Сейчас же приходилось экономить изрядно подорванные силы, и я спустился к вагончику за лыжными палками.
Кривые и короткие палки, специально подогнанные для восхождений, я хранил за кухонным блоком, в деревянной подсобке, похожей на деревенский туалет. Там же стояла канистра с бензином, совковая лопата и кусок репшнура с подвязанными к нему красными тряпочками, которым я обозначал опасные участки на трассе. Не успел я подойти к дверце подсобки, как понял, что в ней кто-то хозяйничал.
Потянул на себя дверь подсобки. Она угрожающе заскрипела, загребла снег и застряла. Я не стал усердствовать и применять силу. Очень не люблю, когда из-за двери на меня вдруг падает заледенелый труп или еще какая-нибудь гадость. Я сделал шаг в сторону, слегка оттянул тонкую доску двери и заглянул в щель.
К счастью, трупа не было. Все остальное – лопата, репшнур, колышки – было на месте. Не хватало только канистры с бензином. Это меня удивило.
Я обошел вокруг кухонного блока, посмотрел на свалку мусора, взобрался на огромный вечный сугроб, закрывающий бочку Гельмута от холодных северных ветров, съехал на животе на узкий ледовый балкон, в который упирался торец бочки, и тотчас увидел под ногами то, чего здесь раньше никогда не было.
Под торцевым окном валялась канистра с открытой горловиной, а из-под рыхлого снега торчал почерневший от грязи рукав моего некогда ярко-красного пуховика, который я по порочному состраданию дал поносить Глушкову и в котором он отдал богу душу в двадцать четвертом номере Приюта. Уже ничуть не сомневаясь в том, что под снегом зарыт труп Глушкова, я медленно потянул рукав на себя. Пуховик затрещал. Я не успел остановиться, и отвратительный, покрытый бурыми пятнами засохшей крови рукав оторвался от основной части и хлестнул меня по лицу.
Упав на колени, я стал ковырять пальцами снег, и с остервенением работал до тех пор, пока кисти не стали малиновыми и не вздулись от холода, но я увидел то, что и ожидал увидеть. От моего пуховика уцелел лишь рукав. Все остальное сгорело, превратившись в комок слипшейся синтетической ткани, ощетинившийся отвратительными черными перьями и оплетенный потемневшей от огня змейкой медной «молнии».
Я никогда не жаловался на психику, но в этот момент мне стало так дурно, словно это меня облили бензином, подожгли, а затем останки присыпали снегом. Не нравится мне все это, подумал я словами Тенгиза, нехорошая игра идет.
От нагромождения событий – неясных, загадочных, настораживающих, которые мрачными тучами наезжали на меня с самого утра, я совсем утратил способность хоть мало-мальски логически размышлять. Зачем Лариске понадобилось сжигать пуховик Глушкова? А если это сделала не Лариска, то кто? Мэд? Вполне возможно, хотя нет никакой мотивации для этого поступка. Она странно себя вела, когда я вторично подогревал для нее кофе. Для чего она выходила на улицу, пока я торчал в кухонном блоке? Почему ее руки были выпачканы в саже?
Я топтал тропу на Приют, низко опустив голову, чтобы прикрыть лицо от обжигающего снега, и думал о том, что если сталкиваешься с необъяснимыми поступками людей, то чувствуешь себя при этом идиотом, которому развешивают на уши длинную-предлинную лапшу.