Если бы окна выбила Марина, было бы намного лучше. Мне так хотелось, чтобы это сделала она, что я схватил ее за руки и развернул ладони кверху. Чистые, розовые, немного влажные. Во всяком случае, камни с пыльной обочины она не поднимала.
– Что это вы так смотрите? – удивилась она, и ее щеки вмиг покрылись румянцем.
– Ты прости меня, вот что, – пробормотал я. – Я был не прав тогда. Я был слишком груб.
– Когда – тогда?
– Когда погибли молодожены… Я ведь не знал, что ты любила Олега.
Марина опустила глаза, высвободила руки и поправила волосы.
– Любила – не то слово, – тихо сказала она. – Я его… я его просто… в гробу хотела видеть! Меня тошнит, когда я вспоминаю его липкие руки и мокрый язык. Он облизывал меня, как тарелку из-под варенья…
Она внимательно посмотрела на меня, как визажист на своего клиента. Я молчал. Это было самое умное из того, как можно было бы отреагировать на слова Марины.
– Перепихнулся со мной один раз, а потом стал смотреть на меня, как на унитаз, и трястись от страха, что его курица обо всем догадается. Знаете, это так мерзко – узнать, что отдала себя трусу.
Она повернулась, сделала несколько шагов, остановилась.
– А вы, наверное, очень огорчились, когда посмотрели на мои руки, да?
И побежала по лестнице на набережную.
Я поднялся на второй этаж, взял ключи от номера молодоженов и открыл дверь.
Стеклянные крошки блестками осыпали обе кровати и пол. Сила удара была настолько велика, что несколько осколков размером с мелкую монету вонзились в противоположную от окна стену. У двери в душевую валялась бутылка из-под шампанского. Я поднял ее, держа двумя пальцами за пробку, сунул под кран, смывая стеклянную пыль, потом вытащил пробку и вытряхнул клочок газетной бумаги, скрученный трубочкой.
Заголовок статьи был вырезан таким образом, что от него осталось всего два слова: «УХОДИТ ВРЕМЯ».
Марина сидела за круглым столиком открытого кафе, освещенная гирляндой разноцветных ламп, и ее заплаканное лицо в ритм тяжелого рока меняло цвета с красного на синий, словно девушка примеряла маски. Профессор с безучастным видом рассматривал маслянистый коньяк на дне стакана и что-то говорил Марине. Когда я понял, что в эти минуты они вряд ли нуждаются в моем обществе, уйти незамеченным было уже невозможно.
– Добрый вечер, господин директор! – первым приветствовал меня Курахов, но сесть рядом не предложил. – Я ставлю вас в известность, что вынужден освободить номер раньше срока.
Я пожал плечами, мол, вольному – воля.
– И скоро вы намерены уехать?
– В самое ближайшее время, – неопределенно ответил Курахов.
– Когда сможете сказать конкретнее, я рассчитаюсь с вами за оставшиеся дни.
– Да, желательно, чтобы вы это сделали.
– Мы уедем в один день, – предупредила меня Марина, но эти слова в большей степени предназначались профессору. – Вам придется рассчитать нас обоих сразу.
Курахов спорить не стал. Я заметил, что в присутствии посторонних он очень сдержанно проявлял свои чувства к падчерице. Марина же вела себя так, как хотела. Этические тормоза были ей неведомы.
Марина и профессор терпеливо ждали, когда я уйду. Они слишком явно тяготились моим присутствием, и я не стал прощаться и желать хорошего вечера, повернулся и пошел к своей черноокой гостинице, где впервые с начала курортного сезона не светилось ни одно окно, ни один витраж.
* * *
По-видимому, он хотел изменить голос и для этого поместил трубку в какой-то бак, может быть, даже в унитаз. Голос двоился эхом, фонил, но я все равно без труда узнал капитана.
– Ну что, Вацура, ты уже созрел?
– Не понимаю, о чем вы? Кто со мной говорит?
– Сейчас узнаешь…
Пауза, шорохи, негромкий стук. Не выпуская трубку, я без всякой надежды кинулся к столу, оттуда – к сейфу, пытаясь вспомнить, куда я сунул диктофон. Мой абонент тем временем произвел какие-то манипуляции со своим телефоном, скорее всего, обмотал его туалетной бумагой.
– Ну как, въехал? – прозвучал тот же голос, но уже приглушенный, далекий. – Бабки нашел?
– Бабки? – переспросил я, открывая дверку сейфа и вместе с трубкой радиотелефона засовывая голову внутрь. Диктофона, как назло, не было! Кажется, в последний раз его брала с собой на пляж Анна, используя как плейер.
– Да, да, бабки! И не прикидывайся идиотом, не то меня сейчас икота задушит… Слушай меня! Мы тебе решили сделать подарок. Достаточно двадцати пяти. Пять штук можешь оставить себе… Алло! Слышишь меня?
– Это невозможно, – ответил я, на всякий случай заглядывая в книжный шкаф.
Возникла недолгая пауза. Капитан, конспирируясь, снова залез в унитаз.
– Черт с тобой! Гони двадцатник – и можешь жить спокойно.
– У меня нет таких денег.
– Ты хорошо подумал, таранка сушеная? Ты пошевелил мозгами, прежде чем говорить такие слова?
– Секундочку, я переверну кассету в диктофоне!..
В трубке что-то треснуло, и телефон захлебнулся частыми гудками. Я швырнул трубку на диван, проследил, как она ткнулась короткой антенной в декоративную подушку, отскочила, сделала сальто и шлепнулась на ковер.
Я сплюнул, путано выругался, выскочил в приемную и, приоткрыв дверь, ведущую на лестницу, крикнул:
– Рита! Стекольщик приходил?.. Эй, ты жива там, Рита?
Внизу скрипнула дверь. Девушка поднялась на несколько ступеней вверх, запрокинула голову, глядя на меня.
– Я дважды звонила, но он не пришел.
– А постельное белье отвезла в прачечную?
– Нет.
– Почему?
– Это уже ваши проблемы, – ответила Рита. – Я ухожу.
– В каком смысле?
– В прямом… Надеюсь, никакого заявления писать не надо?
Я молча смотрел вниз, где на ступенях, опираясь локтями о полированные перила, стояла Рита. Настенные бра в виде свечей с медным подсвечником освещали лестничный пролет слабо, и лицо девушки было в плотной тени. В этой позе уставшего человека, тем не менее сохранившей грациозность и застывшую гибкость, что-то напоминало Анну, ее тихое бунтарство и непреклонность, ее замедленный, скрытый взрыв, благородное коварство мстящей самки.
Я сошел к ней, коснулся пальцами подбородка, приподнял голову так, чтобы скудный свет падал на лицо.
– Ты будешь последней, – произнес я. – Последней, кто меня бросил.
Я остановил «Опель» метрах в пятидесяти от «Сузуки», под огромным буком. Сквозь декоративный плетень восточного ресторана я мог разглядеть невысокий подиум, под которым была сложена обувь, словно в школьном гардеробе, карликовые столики и сидящих вокруг них людей, мучающихся из-за отсутствия стульев.