«Они что, вообще сюда приезжать не будут? – подумал он, садясь на одеяло и глядя на берег, едва заметный в туманной дали. – Идиотские правила! Уж кормить могли бы! Не объяснили ничего толком, заморочили голову…»
Последняя мысль оказалась удивительно приятной и почему-то вызывала те же эмоции, какие Бревин испытывал в ресторанах, ожидая, когда официант принесет заказ. Он опустил глаза и стал рассматривать ракетницу. «Интересно, – подумал он. – Из чего она сделана? Метров на пятьдесят точно взлетит. А может, и на все сто. Если, конечно, у этой хренотени не вышел срок годности…»
Бревин попытался найти на корпусе какие-нибудь данные о сроках хранения, но пластиковая трубка была чистой, без букв и рисунков. «А ведь наверняка же вышел срок хранения! – с уверенностью подумал Бревин. – На всем экономят, гады. Ловко устроились! Отправили людей на острова подыхать с голоду, а сами жируют на берегу, да еще деньги от рекламодателей лопатами гребут».
От свежего озерного ветерка ему стало зябко, и Бревин накинул на плечи одеяло.
«Эх, попутал меня бес ввязаться в эту авантюру! – поругал он себя. – И ради чего? Ради какого-то миллиона рублей? Да я при удачной сделке такие бабки за неделю подниму! И при этом ни голодать, ни спать на улице не надо будет. Кому я хотел доказать, что смогу просидеть на острове? Ритке?»
Воспоминание о длинноногой подруге, работающей в массажном кабинете салона красоты, заставило Бревина нахмуриться и сплюнуть.
«Тоже сучка приличная! – подумал он. – Нет, чтобы остановить, отговорить. Черта с два! Езжай, милый, подыхай на необитаемом острове, зарабатывай миллион на Канары… Цапля тонконогая! Привыкла, что все в жизни ей задарма достается. Что платья, что косметика, что «Пежо». Привыкла сидеть на моей шее, свесив ножки…»
Кажется, Бревин нашел первопричину и его неудачного дебюта в качестве робинзона, и холодных бессонных ночей, и пустого желудка. «Что ж это получается? – распалял себя Бревин. – Я, как последний бомжара, сплю на земле, накрывшись каким-то вонючим одеялом, а она в это время нежится на перинах итальянской спальни? И с нетерпением ждет, когда меня покажут по телевизору, чтобы вместе со своими глупыми подружками вволю посмеяться? А потом, как само собой разумеющееся, поедет на мой миллион коптить свой худой зад на Канары?»
Не справившись с гневом, Бревин вскочил на ноги, кинулся к воде и, глядя на туманный берег, вскинул кулак вверх.
– Хрен тебе, а не Канары! – закричал он. – Хрен!! Хрен!! Хрен!!
Злость помогла ему на некоторое время обрести прежнюю твердость духа. Вернувшись к одеялу, Бревин сел на него и крепко задумался.
«А в чем, собственно, проблема? – вдруг прямо спросил он себя, испытывая нечто невообразимо приятное. – Зачем я сам себя мучаю? Мне это надо? Да пропади этот остров пропадом! Позабавился немного, и хватит! Не для того я, как конь, пашу с утра до вечера, чтобы валяться под деревом и пухнуть с голода! Пусть бездельники и бомжи на этом острове сидят. А я человек цивилизованный, создавший себе достойные условия жизни своим умом и трудом!»
Бревин схватил ракетницу и уже хотел было свинтить колпачок, как движения его застопорились, и он медленно опустил руки на колени.
«Нехорошо получается, – отравляя себе настроение, подумал он. – Меня снимут с острова и на всю страну опозорят: вот, мол, полюбуйтесь, этот чмошник сдался первым. Даже раньше, чем Лена, пустил сопли. А Ритка, стерва, наверняка обхохочется перед телевизором. Как ей потом в глаза смотреть? Она ж издеваться станет! Скажет: «Домой захотел, пупсик? Надеюсь, драгоценный жирочек не растерял? А попочку не застудил? А то смотри, она у нас чихать станет!»
Унижение, которое нарисовал в своем воображении Бревин, было просто убийственным. У него напрочь отпала охота вызывать моторную лодку. Накинув одеяло на голову, как беженец, он снова принялся бродить по лесу. В дубовом дупле, как в кастрюле, скопилась дождевая вода, и Бревин с наслаждением высосал ее при помощи сухой соломинки.
«Хоть бы кто-нибудь вышел из игры! – подумал он. – Сдаваться вторым уже не так позорно…»
Он вышел на восточный берег, поросший тростником, и долго смотрел на соседний остров, на котором обитал пенсионер Павлов.
Это был первый дождливый день с начала «Робинзонады». Дождь был мелкий, и при полном отсутствии ветра казалось, что в воздухе висит водяная пыль. Пейзаж изменился до неузнаваемости. Поверхность озера, обычно голубая, покрытая легкими морщинками волн, сейчас напоминала огромное матовое стекло. Горизонт словно закрасили серой краской. Притихли некогда яркие, насыщенные цвета леса. Остро запахло сочной зеленью.
Ворохтин лежал на носилках в салоне «Скорой» и разговаривал по телефону с женой.
– Я улетаю в Ниццу, – сказала она, неимоверно растягивая гласные. – Буду готовить выставку модернистов. Так что ты не очень волнуйся.
– Я не буду очень волноваться, – пообещал Ворохтин.
– Ты сейчас далеко? – голосом умирающей произнесла жена.
– В Карелии…
Он не стал спрашивать, где сейчас она. Знакомые звуки посуды, телевизора, кофемолки говорили сами за себя. Конечно же, она на кухне. Готовит утренний кофе. Самое время! Первый час дня!
Ворохтин отчетливо представил себе Элю. Высокая, тонкая, болезненная, с вечными мешками под глазами, она неторопливо ходит по квартире в длинном халате, теплых и мягких тапочках, держа в одной руке пепельницу, а в другой – сигарету в мундштуке. Между ухом и плечом зажата трубка радиотелефона. В квартире вечный беспорядок, свойственный профессиональным дизайнерам. На многочисленных полочках стоят расписные пыльные тарелки, черные статуэтки, витиеватые, покрытые лаком корни деревьев и ветки, тряпичные куклы, керамические вазочки, миниатюрные копии Биг-Бена и Эйфелевой башни и прочий заграничный хлам, который Ворохтин на заре семейной жизни тщетно пытался выкинуть из квартиры. Лицо жены помятое, землистого цвета, волосы взлохмачены. Она часто затягивается, покашливает. Естественно, кофе убегает, и кухня наполняется густым дымом. Эля неторопливо снимает полупустую турку с грязной, никогда не мытой плиты, выливает в крохотную японскую чашечку остатки кофе и, стоя у окна, маленькими глотками пьет. Лохматый персидский кот шлифует ее ноги, потом беззвучно валится на кафельный пол и долго не подает признаков жизни…
– Тогда, па! – вяло сказала жена.
– Па! – ответил Ворохтин и отключил телефон.
Последний год он жил отдельно и в квартиру жены не заходил. Он знал, что несколько раз в ее доме появлялись мужчины – художники, критики, такие же странные и чудаковатые, как и она. Но ни один из них надолго не задержался.
Иногда Ворохтину становилось мучительно жалко Элю, но это было единственное чувство, какое он к ней еще испытывал.
Едва он затолкал телефон в карман безрукавки, как в машину заглянул помощник режиссера Гвоздев.