– Последний раз спрашиваю: согласны ли принять ислам?
Все молчали.
– А ты, Сафар! Ты же мусульманин? – обратился Модир к Сафару на пушту.
– Мусульманин. Но не тебе учить меня исламу, – ответил Сафар.
– Господин Модир Джагран сказал, что вы все пожалеете, – бесстрастно повторил европеец.
На следующее утро вновь вызвали на допрос. На этот раз в комнате находилось двое: европеец и охранник с автоматом.
Европеец улыбнулся тонкими губами, поправил очки и доверительно сообщил, что вера в ислам его совершенно не интересует:
– Бесполезно заставлять взрослых людей верить в то, во что они не хотят.
Сказав это, он встал и, потирая руки, хотя в комнате было жарко, стал ходить взад-вперед. Он представился, назвав себя Мухаммедом, рассказал, что в свое время жил в Ташкенте, а сейчас работает здесь, изучает «особенности ислама в Афганистане».
– Что-то ты не похож на Мухаммеда, – криво усмехнулся Сафаров.
– Что вы сказали? Ах, не похож! – Он засмеялся мелким дребезжащим смешком. – Может быть, может быть…
Мухаммед говорил тонким высоким голосом, торопливо, словно боясь, что его перебьют и не дадут досказать. Иностранный акцент в его речи почти не чувствовался. Говорил он, что «истинные борцы за веру отстаивают свободу и независимость Афганистана», что у этих борцов – муджахеддинов – много друзей на Западе. Потом он без всякого перехода начал рассказывать о «благородной деятельности» народно-трудового союза. Не умолкая ни на минуту, он сунул всем в руки журналы и листовки на папиросной бумаге.
«Соотечественники! Народно-трудовой союз призывает вас покинуть пределы свободолюбивого Афганистана… Вступайте в ряды НТС», – пробежал глазами Сапрыкин и положил листовку на пол.
– Так, друзья, – продолжал Мухаммед, – почитайте это. А завтра мы обсудим план наших совместных действий. Будете делать, что вам скажут, получите большие деньги. С нами лучше, чем с Гульбуддином или, там, с Гилани. Мы – европейцы, поймем друг друга. А эти вандалы с вами церемониться не будут. Просунут кольцо в нос и будут таскать по кишлакам. Потом на кол посадят и снимут кожу. Они умеют. – Последние слова он произнес с явным удовольствием.
Их снова закрыли в подвале. Прошло несколько часов. Стихли наверху шаги и голоса. «Уже ночь, – думал Сапрыкин, чувствуя безысходность и пустоту. – Неужели конец? Неужели в этом темном и сыром погребе истекают последние часы? Обидно. Предателем он, конечно, никогда не станет. Значит, выбор один. Печально подводить итог, когда еще нет сорока, когда чувствуешь себя, как никогда, полным сил, опытным, знающим жизнь. Знала бы сейчас Маша, где он. А может быть, уже сообщили? Да нет, вряд ли. А Сашка – уже девятиклассник…»
Рядом заворочался Шмелев.
– Не спишь, Игорь?
– Нет.
– Что скажешь завтра этому хлюсту?
– Пошлю его куда-нибудь…
– Знаешь, чем это грозит?
– Знаю, Васильевич. Только зачем вы это спрашиваете?
– Хочу знать, что не одинок.
– О чем вы, Иван Васильевич? – раздался голос Сафарова.
Неожиданно все заговорили. Оказывается, никто не спал.
– Тише, ребята, – попытался успокоить всех Сапрыкин. – Давайте решать. Утром придут за ответом.
– Да что тут решать!..
– Нет, я хочу знать мнение каждого, – перебил Сапрыкин.
– Сафаров, тебе слово.
– Пошлю его к долбаной матери.
– Шмелев!
– Не продаюсь.
– Тарусов!
– Я – как все… …Сафаров был не совсем прав, посчитав Мухаммеда эмигрантским отпрыском. Конечно, никаким Мухаммедом тот никогда не был. Родился он во Франкфурте-на-Майне. Отец его, Николай Ритченко, в свое время служил гитлеровцам – сначала полицаем, потом преподавателем разведшколы в Гатчине. Когда Красная армия поперла оттуда его хозяев, папаша ушел вместе с ними и верно служил им уже в Берлине. Формировал разведывательно-диверсионные группы. В конце войны Николай Ритченко дослужился до чина обер-лейтенанта и даже был награжден каким-то фашистским орденом. Но это уже не радовало его, потому что вокруг все трещало, и Ритченко мудро смекнул, что настала пора менять хозяев. Причем как можно быстрее. Вышел он на американцев. Эти ребята орденов не давали, но всегда хорошо платили.
Ритченко-младший разрабатывал далеко идущие планы. …Утром в подземелье вновь сбросили лестницу. Наверху пленников ждал Ритченко со своей неизменной улыбкой. Он сразу начал:
– Я пришел за ответом. Кто из вас готов сотрудничать с нами? – Взгляд маленьких глазок из-под очков скользнул по лицам.
Еще вчера узники договорились, что отвечать будет Сапрыкин. И Иван Васильевич негромко, но твердо сказал:
– Предателей среди нас нет.
Улыбка мгновенно слетела с лица энтээсовца, он процедил:
– Что ж, пожалеете! Сами подписываете себе смертный приговор…
Через несколько минут после того, как их снова посадили в подвал, люк открылся, наверх вызвали Сапрыкина. На всякий случай он попрощался с товарищами.
Ритченко, уже успокоившись, вновь улыбался.
– Вы умный человек, авторитетный, – начал он, – и должны понимать, что перед вами дилемма между бытием и небытием. Там, – он показал наверх, – ничего не будет. Жизнь только одна – здесь. И у вас все шансы ее лишиться. Вы ведь знаете этих изуверов. Я же предлагаю вам…
Сапрыкин перебил:
– Я уже сообщил свое решение. Объяснять, почему решил так, не собираюсь.
– А вы объясните, объясните, – заторопился Ритченко. – Вот давайте вместе поразмышляем.
– Нечего мне объяснять. Вы человек без Родины. А чтобы понять меня, надо ее иметь.
– Ну, хорошо. Оставим, как говорится, высокие материи. Вот магнитофон. Прочтите этот материал. Взамен гарантирую свободу. В тексте ничего особенного нет. Скажете: заставили.
Сапрыкин молча отвернулся.
Следующим вызвали Тарусова.
– Смотри, Тарусов, – предупредил Сафаров.
– Заткнись! – Тарусов сорвался на крик.
Он тяжелее всех переносил плен. От сознания бессилия и обреченности ему хотелось выть и кричать. Единственное, что еще как-то удерживало, – это присутствие товарищей. Тарусов завидовал им, завидовал отчаянному и сильному Сафарову, спокойному и твердому, как скала, Сапрыкину, смелому и жизнерадостному Шмелеву. Они не боялись. А Тарусов боялся. При одном только виде душманов и особенно чернобородого Иисуса его начинала колотить нервная дрожь. Он тщетно пытался взять себя в руки, чтобы не глядеть в жестокие глаза своих мучителей, в которых поначалу старался найти хоть каплю сострадания. Очкарик-энтээсовец вызвал у него отдаленное чувство надежды. Все же это был европеец, цивилизованный человек, и Тарусов вдруг почуял, что здесь может крыться путь к свободе. Каким образом, он не представлял. Ему казалось, что европеец способен к сочувствию, он может повлиять на бандитов. Тарусов верил в него с отчаявшейся надеждой. Но потом с ужасом стал понимать, что за внешней интеллигентностью и гуманностью европейца кроется нечто худшее, чем душманский плен, и он уже со страхом и ужасом воспринимал мягкую настойчивость очкарика, страшась поддаться на его хитроумные посулы. Тарусов взбирался по лестнице, как на эшафот, на котором еще не лишают жизни, но отнимают право на все свое прошлое. И в эти короткие мгновения он еще раз, но уже без зависти подумал о спокойной твердости Сапрыкина, бесшабашной смелости Сафарова, веселой храбрости Шмелева. «Только бы не пытали», – подумал он и в следующую секунду встретился глазами с Ритченко. Он улыбался, но глаза из-под очков смотрели холодно, рука привычно поглаживала голое розовое лицо. Тарусов еще раз подумал, что этот человек, пожалуй, хуже, чем душманы.