Закон волка | Страница: 69

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Что ж тогда, по-вашему, настоящая любовь?

— А настоящая любовь, голубчик, — это образ жизни, это посвящение себя кому-то или чему-то другому. Она никогда не проходит. Она все равно что принятие веры, все равно что постриг в монахи…

Учительница замолчала, подошла к стене и сняла групповой снимок в рамке, провела по нему пальцем, словно стирала пыль.

— Вот она, Эльвира. Перед выпускным балом. Красивая, юная…

Наталья Ивановна судорожно сглотнула, сдерживая слезы, покачала головой. Я взял из ее рук снимок. В кругу одноклассников Эльвира выглядела не по годам взрослой девушкой. Ровный овал лица, слегка обозначенные скулы, выделяющиеся губы, спокойный, какой-то умиротворенный взгляд. На шее цепочка с крестиком. Для того времени это был вызов, провоцирование скандала. Прическа пышная, украшенная живой или искусственной розой.

Нет, Эльвиру Милосердову, даже если она с годами изменилась, я никогда не видел.

— Сколько у нее было любовных драм! Сколько слез! Сколько порывов свести счеты с жизнью! Но одни увлечения сменялись другими, и она с необыкновенной легкостью забывала своих прежних возлюбленных. Я ей говорила: нет, девочка, это не любовь. Но она снова и снова рыдала на моей груди и клялась, что наконец встретила своего единственного, неповторимого, уникального… Только порыв, только эмоции, словно огонь, в который плеснули кружку бензина.

— Но разве это так плохо?

— Никто не говорит, что плохо. Но все вещи надо называть своими именами: любовь — любовью, эмоциональный порыв — порывом. Тогда люди смогут лучше понимать друг друга и не будет столько разочарованных в жизни.

— Жаль, что вы не были моей учительницей.

— Спасибо, голубчик, спасибо за комплимент. Давайте пить чай, не то остынет… Чего вы там еще увидели?

Мой взгляд вдруг словно приклеился к фотографии, которую я держал в руках. Рядом с Эльвирой в белой рубашке, ворот которой был отложен поверх пиджака, с каким-то легкомысленным бантиком, пристроенным на лацкане, улыбался во весь рот Леша.

— Кто это? — спросил я.

Наталья Ивановна взяла фотографию, отвела ее подальше от глаз.

— Это Алеша Малыгин. Тоже, кстати, один из ее поклонников. Бедный мальчик, совершенно сходил по Эльвирочке с ума! А сколько раз ему драться за нее пришлось! И что? Где он? Как исчез после выпускного бала, так больше я его ни разу и не видела. Кажется, поехал учиться в Москву. Даже на похороны не приехал… Садитесь же, Кирилл Андреевич! Вы словно указку проглотили.

«Нет, милая Наталья Ивановна, — подумал я, опускаясь на сундук. — Это очень хорошо, что вы не были моей учительницей. Потому что в настоящей любви вы ровным счетом ничего не понимаете. Как, собственно, и я».

36

Смею предположить, что Лев Толстой, завершив работу над «Войной и миром», испытывал нечто похожее. Букет чувств переполнял меня, когда я возвращался полуденным рейсом в Судак. Самые сильные из них — усталость, легкая эйфория от того, что довел большое и сложное дело до конца, и горечь от той мысли, что предательство и двуличие — вечные пороки людей. «Я считал Лешу другом? — думал я, прижимаясь лбом к прохладному стеклу и провожая взглядом осыпанные пылью, смазанной дождем, деревья. — Я слишком много доверял ему? Мне больно его терять? Нет, нет, нет. Почему же тогда мне так грустно? Почему я не хочу поверить тому, что уже ясно как день?»

С автовокзала я пошел пешком. На рынке встретил Володю Кныша. Он был зол на невыносимую жару и оттого с особым усердием гонял валютных менял, которые с честными лицами топтали пятачок при входе в торговые ряды. Он встретил меня с какой-то изуверской гримасой и, беспрестанно вытирая платком красное лицо, сказал что-то невыразительное:

— Нет, я от тебя шизею! Ну, накрутил-наворотил! Ну, бля, Мегрэ, Конан Дойл прибабахнутый…

— Конан Дойл никогда не был сыщиком, — блеснул я своим интеллектом, но Володя лишь махнул рукой.

— Домой иди! — сказал он властным тоном. — Иди домой! И готовь ведро шампанского!

Мне очень хотелось надвинуть козырек фуражки ему на глаза, но нельзя было фамильярничать с представителем власти на глазах у менял.

Как раз к остановке подпылил автобус, но я, обманывая сам себя, вдруг вспомнил, что дома у меня нет ни крошки хлеба, и пошел обходить все попутные магазины.

«Чего ты мучаешься? — спрашивал я себя, становясь в конец длинной очереди за хлебом. — Ты не знаешь, что делать дальше с этим знанием истины? Ты раскрутил преступление, нашел преступника, но не знаешь, в какой фантик завернуть свой труд и кому его преподнести? Милиции он не нужен, она давно закрыла это дело, а Володя Кныш уже не поверит мне, даже если я приведу ему неопровержимые факты. Он до конца дней своих будет шарахаться от меня, как черт от ладана. Мне — тем более не нужен. Дело Милосердовой было для меня чем-то вроде кроссворда. Решил его, скомкал газетку — и в урну. А что, прикажете обрамить и на стенку повесить? Вот только как мне поступить с Лешей? Как к нему относиться?»

Мне надоело стоять за каким-то скандальным гипертоником, который безостановочно ворчал по поводу медленного продвижения очереди и хватался за сердце.

— Черт возьми! — вслух выругался я. Меня начинала раздражать собственная нерешительность. Точно сказал кто-то из великих философов: движение — все, конечная цель — ничто. Это надо было мне почти три недели кряду носиться как угорелому по следу преступника, недосыпать, недоедать, рисковать башкой, чтобы, достигнув цели, в нерешительности остановиться между булочной и автобусной остановкой.

Берег моря притягивал, а моя квартира с вечной горой засохших грязных тарелок в раковине, с альпинистскими веревками, крюками, карабинами, подводными очками, ластами всех цветов и размеров, пневматическими ружьями — исправными и поломанными, которые валялись на диване и под книжным шкафом, — отталкивала; моя несчастная бесхозная квартира представлялась мне сейчас камерой смертников, где мне суждено было тыкаться в стены без всякого смысла, в каком-то полубредовом состоянии, в котором не проглядывалось ни будущего, ни прошлого.

«Да что я мучаюсь, голову ломаю!» — подумал я, стряхивая с себя эту липкую нерешительность, как пчела со своих лап сахарный сироп, и направился к бочке с портвейном. Мадера оказалась теплой, и после второго стакана горячий асфальт поплыл под моими ногами, зато ощущение глухого тупика, в который я забрел, мгновенно рассеялось и На меня хлынул поток белозубых загорелых улыбающихся лиц. Виртуозно лавируя между изможденными морем и солнцем отдыхающими, я бодро зашагал по кипарисовой аллее на набережную, откуда дул крепкий морской бриз и обрывками доносилась музыка.

«Для начала я зайду к Аруну. Этот приветливый армянин готовит шашлык так, как никто на побережье, — думал я, не в силах совладать со зверским аппетитом, разгорающимся во мне. — Затем загляну в „Парус“. Надо будет напомнить о себе и уже с завтрашнего дня возобновить ловлю крабов. А потом, потом… »