Спустить ботинок вниз я не смог бы ни за какие деньги. Я закинул его в палатку, выдернул растяжки и засыпал палатку снегом.
– Креспи, – прохрипел я в радиостанцию, – я спускаюсь.
– Ты где?! – сквозь треск помех долетел голос американца.
– В третьем.
– Ну?! Что?! Где они?
– В палатке никаких следов. Нашел только ботинок Родиона и обрывок веревки.
Креспи понял, что я мысленно похоронил Родиона и Столешко. Он сразу переключился на того, кого еще можно было спасти, – таков закон гор.
– Доктор просит, чтобы ты прихватил шприц-тюбик с глюкозой и атропином для Бадура… Слышишь меня?.. И кислород!
– Ну да, здесь целый кислородный склад… Если сможешь, вышли нам навстречу двойку. Я Бадура далеко не унесу. Дай бог самому доползти до него.
– Хорошо, через час выйду на связь!
Что было дальше – я помню смутно. Через час меня привел в сознание сигнал вызова, и я обнаружил себя на карнизе, где оставил Бадура. Портера не было. Я ползал по карнизу, смотрел в пропасть, звал его осипшим голосом, но никто не отзывался. Вместе с Бадуром пропал мой пуховик и рюкзак.
Стемнело. Аккумулятор, питающий лампочку на налобной повязке, быстро истощился. Я уже не чувствовал ни рук, ни ног и с безразличием воспринимал свои страдания. Я не хотел думать о том, что заставило Родиона и Столешко так бесчеловечно поступить со мной. Поджав ноги к животу и закрыв перчатками лицо, я лежал на краю карниза. Я знал, что умираю, но не испытывал ужаса от прощания с жизнью. Истощенному, обессилевшему человеку воспринимать смерть намного легче, чем цветущему и сильному.
Радиостанция смешно пищала мне в ухо, казалось, что внутри ее суетились какие-то говорящие жучки, скребли мохнатыми лапками по мембране и проводам, а я пытался что-то сказать в ответ, но сил хватало только на разбавленный тяжелым дыханием шепот.
– Стас! Ответь мне! Из второго лагеря к тебе вышла двойка! Они скоро подойдут! Держись! Еще немного…
Держаться было не за что, кроме как за свое лицо. Перчатки, которые я прижал ко рту, побелели от конденсата. Холод, захватив ноги и задницу, уже брал штурмом живот, стремясь проникнуть внутрь меня, выстудить желудок, легкие и сердце, остановить их конвульсии, сковать морозом и тем самым подарить мне счастье остаться на горе вечно молодым и нетленным. Это представлялось заманчивым, намного более заманчивым, чем продолжать жить.
Потом, как во сне, я видел в темноте скользящие по камням и льду световые пятна, слышал крики, скрежет кошек. Кто-то переворачивал меня с бока на спину, связывал мне ноги веревкой, протыкал иглой сонную артерию, загоняя в кровь огонь, а потом меня долго-долго тащили в спальном мешке по крутому склону волоком, как покойника, и я временами приходил в чувство, слышал скрип снега и видел у самого лица движение ног в ярких ботинках.
В тесной, но прогретой палатке второго высотного лагеря, когда несколько капель горячего супа пробили себе путь между моих опухших от мороза губ, я сумел выдавить из себя несколько слов благодарности двум американцам, которые стащили меня вниз.
– Нет, шеф, никакого отека легких, дыхание у него чистое! – говорил один из них по радиостанции с базовым лагерем. – Только очень устал и обморозил пальцы на руках. С рассветом начнем спуск. Он что-то бредит про обрезанную веревку, но сейчас с ним разговаривать бессмысленно…
Я увидел, как из темноты на меня надвинулось темное лицо Бадура. Отогревшийся, отдохнувший, он сверкал свинцовыми белками и скреб грязными ногтями по щекам, сдирая кожу, которая из-за солнечных ожогов слезала клочьями.
– Будете жить, сэр! – с поганеньким оптимизмом говорил он, прихлебывая подогретую ракшу. – Вы думаете, что Бадур бросил вас и ушел вниз?.. Ай, напрасно! Я за помощью пошел. Я понял, что вас спасать нужно…
Он коверкал английские слова, перекатывая их во рту вместе с жирной ракшой, и воровато поглядывал на возню у тамбура, где мои спасители отстегивали кошки и стаскивали ботинки.
– Что ж ты пуховик мой на карнизе не оставил, когда понял… – прошептал я.
Мое внимание уплывало вместе со взглядом, и портер, чтобы снова напомнить о себе, тихонько подергал за край моего спальника.
– Очень трудное было восхождение, – тихо шепнул он, склонившись надо мной. – Бадур сильно рисковал жизнью. Надо бы заплатить побольше. Я согласился с вами идти за пятьсот баксов, потому что думал, что погода будет хорошая. А если б знал, что начнется буран… Бадур здоровье на этой горе подорвал. Большая семья в Катманду, шестеро детей…
Силы стоило экономить, но ради такого случая я пустил в ход резервы. Высунув из спальника руку, я не без труда сложил непослушные обмороженные пальцы в кукиш и поднес его к лицу портера.
– Выкуси, а потом сбегай за своим рюкзаком, альпиноид, – прошептал я и снова отключился.
Мораль – самая тяжкая ноша из числа тех, которые мы взваливаем на себя добровольно. Когда я натыкался на грузный от тоски взгляд руководителя экспедиции Гарри Креспи, мораль обрушивалась мне на плечи мокрой лавиной.
Креспи относился к моим доводам, мягко говоря, с плохо скрытым скептицизмом. Мало того, он был уверен, что кислородное голодание и психологическая нагрузка серьезно повредили мой мозг. В то время как я сидел в раскладном кресле, укрытый пуховым спальником, и нервно стучал зубами, Креспи стоял по одну сторону от меня, а экспедиционный врач по другую, и оба с состраданием смотрели на меня.
– И где же эта обрезанная веревка? – мягко спросил руководитель, глядя мне в рот. Мой взгляд был ему неприятен, и, чтобы не отводить глаза, он как бы притворился косоглазым. Сосульки на его бороде напоминали хрустальные подвески на люстре, только не звенели, когда начальник дергал головой.
– Там осталась, – ответил я, кивая куда-то наверх. – У меня не было сил вырубить ее изо льда.
– Может быть, вам показалось? – спросил врач, заботливо поправляя спальник на моей груди. Это был даже не вопрос, а доброжелательное утверждение, нестрашный диагноз, вроде: ты дебил, приятель, но это заурядно – в мире очень много дебилов.
– Не надо, доктор. Не надо, – посоветовал я. – Я все прекрасно помню. Это была оранжевая, с голубой оплеткой семимиллиметровка.
– Да мы не о веревке, а о срезе, – поспешно пояснил Креспи и в доказательство своих слов поднял с пола конец репшнура. – Вот это, например, обрыв или обрез?
– Обрез, – ответил я уверенно, так как репшнур был мой. – Причем годичной давности. Поэтому он обтрепался и теперь похож на обрыв. Но там я видел совершенно свежий срез.
– Ну хорошо! – теряя терпение, произнес Креспи. – Я могу вызвать полицейский вертолет. А что будет, если полиция квалифицирует этот сигнал как ложный вызов? Мне придется оплатить перелет в оба конца.