Тусклая плита была той самой. С фотографии из дома äbi. А в том месте, где на снимке напряженно стоял Марат-абый, вытянулся невысокий холмик. И на блестящей плите было написано: «Марат Миңǝхмǝт улы Госманов» — и даты жизни.
Где стоял, там и лег. И прожил-то, оказывается, всего сорок три года.
Новая плита стояла не рядом с тусклой, а на метр дальше. Все-таки вандалы шалят, из-за которых папа сорвался в выходные. Но ведь выяснилось, что никаких вандалов нет. Значит, есть все-таки. Вон и земля в изголовье потревожена, трещина и будто следы.
Я пригляделся и сообразил, что плита стоит, где поставили. Точно, нельзя памятник на могилу сразу ставить, надо, чтобы год прошел, что ли, – чтобы земля улеглась. Вот она и улегалась – оттого и трещина. А следов нет никаких. Показалось.
Наверное, надо было что-то сделать у могилы родственников: посидеть, сказать чего-нибудь или помолиться. Нет, у могил вроде запрещено молиться. Ну не знаю я. И сам здесь задерживаться не хочу, а Дильку пугать тем более.
Напугать-то нетрудно. Следы вот придумались, треск какой-то за деревьями. И еще я уловил чуть ли не верхним веком движение далеко за бурьяном.
Я вскинулся. Глаз успел, кажется, ухватить коричневую запятую, которая тут же исчезла, но по шевелению травы было понятно, что сутулая спина так дальше и бредет. В нужную нам сторону. И гад я буду, если это не та самая бабка, которую я видел из стога и которую совсем позабыл. Значит, она прошла впереди нас сквозь жуткий свинарник, где-то здесь отвисла, пока мы по воротам лазили, и теперь перла к станции. Куда еще-то.
– Пошли, Диль, – сказал я и твердо повел ее вперед, стараясь не напороться на пики оград, но и не отрывать глаз от уходящего шевеления травы.
Дилька вяло спрашивала, куда мы опять бежим и почему в парке так много табличек. Я на ходу что-то врал, она вряд ли верила, но хотя бы ход не тормозила. Мы удивительно быстро и почти не петляя выскочили примерно в то место, где я заметил бабку, и еще шустрее дошагали до разваленных деревянных ворот. Ворота должны были перекрывать дорогу, втыкающуюся в недалекий смешанный лес. Ничего они не перекрывали даже в лучшее время – ну что могут перекрыть две лесины, торчащие на уровне лодыжек и пояса? А теперь смешные завязки из мочала, которыми жерди были привязаны к стойкам, оборвались, и лесины уткнулись носом в землю. Мы с Дилькой перешагнули и устремились к чащобе, у которой коричневая запятая быстро стягивалась в точку.
Дорога была разболтанной, но не по-деревенски широкой. А высокая трава по обе стороны, оказывается, росла – ну, сейчас не росла, а мертво торчала – поверх неохватных пней. Когда-то здесь был лес, густой и дикий. Его вырубили. А впереди, значит, нас ждал невырубленный, густой и дикий. Эта мысль меня приостановила. Только я сообразил, что все равно лашманлыкцы эту чащобу подпиливали и что в непроходимые дебри такие широкие дороги обычно не ведут. По-любому бабка древняя туда идти не боится, а я испугаюсь, значит?
И мы пошли дальше – в сырую густую тень, которую ронял лес, почти убравший солнце за верхушки самых высоких деревьев. Лишь два лучика прилетели, прямо в глаз. Мы с Дилькой одновременно ойкнули, запнувшись, переглянулись, засмеялись и пошли дальше. И услышали птиц, много, разных. Стало спокойнее.
С поляны-то не видно, но чащоба оказалась сильно прореженной, одно дерево на три пня. Причем пни, насколько я разглядел в тени и на ходу, были не ровными, от пилы, а слегка заостренными, как обкусанный карандаш. Топорами еще рубили, что ли? Ладно, надо сыщицкие способности вперед направлять, а не по сторонам. Где бабка-то?
Немножко наддав, мы выскочили на совсем солнечную плешь, заваленную охапками тонких корявых веток, и я опять заметил коричневую спину, мелькнувшую не впереди, а за стволами слева, – дорога плавно поворачивала. На свету я бабку так и не увидел – только в тени. Жаль, технику хода изучил бы. Во чешет, старая, восхитился я, вспомнив, что и с утра она копоти давала, что твой олимпиец. Вспомнил я и поганое место, в которое бабка нас завела. И как бы сейчас куда похуже нам экскурсию не устроила. Да ну, решил я, снаряд в одну воронку дважды…
Неправильно решил. Снаряд, конечно, не падал, ни в прямом смысле, ни в переносном. Свиньи нас больше не встречали.
Мы просто заблудились.
Как-то папа показал мне в глянцевом журнале картинку с огромным салатным на солнце лесом и сказал: «Наиль, хотел бы здесь жить?» Я, пожав плечами, с достоинством ответил: «Я же не клещ».
Картинка мне понравилась, но я бы лучше на берегу моря жил. А если между лесом и полем выбирать, так лучше поле. Не потому, что по-татарски поле – это простор и вообще кайфы – вон Гуля-апа у нас на даче после бани сядет чай пить и стонет: «Säxrä [22] …» В поле виден горизонт, и ясно, что цель – вон она, даже если три раза сдохнешь, пока доползешь. А в лесу ни горизонта не видно, ни цели, и есть ли они вообще, непонятно – так что, может, лучше прямо сейчас сдохнуть, не тратя силы.
Лес давит.
Коричневую спину я потерял из виду минут через пять, едва дорога превратилась в тропку, а лес стал густым. Это махом случилось. Шагали себе по тракту, сравнивая толщину стоявших у самой дороги берез и каких-то желто-серых деревьев, не знаю, как называются, с охватом сосен третьего-четвертого, хорошо видного ряда. Дилька мне руку то выдергивала, то на излом вела – шла зигзагом, приседая и подпрыгивая: белочек с зайчиками высматривала. Типа сидят они в две шеренги вдоль дороги и ждут, когда ж Дилечка придет на них полюбоваться.
И раз – нет ни сосен, ни просветов. Корявый забор из сплошных грязновато-крапчатых стволов, как в мультиках про богатырей. Только не такой изящный, с редкими проплешинами, занятыми неровным серым бурьяном поверх кочек. И Дилька руку мне уже не мучит, а просто сжимает, смирно шагая плечом к локтю, потому что для зигзагов и отскоков места не осталось. И темно, будто время восемь минимум.
А может, и вправду восемь? Сколько мы идем-то?
– Наиль, а что, ночь уже, что ли? – спросила Дилька, напряженно глядя перед собой.
– Не, что ты, – уверенно ответил я. – Четыре, ну пять максимум. Лес, вот солнца и не видно. Мы же идем чуть-чуть, даже и не устали…
– Я устала, – стыдливо сказала Дилька, поджала губы и опустила голову.
И я понял, что тоже устал. Страшно. А что делать? Бабку-то нагонять надо.
– Наиль, а у нас покушать ничего не осталось? – спросила Дилька.
Добивая.
– Нет, не осталось, блин, ничего, я же сказал! – почти заорал я.
Дилька заморгала и отвернулась.
Я вздохнул и сказал:
– Давай на спину.
Я не знаю, сколько шел, – сперва почти быстро, даже упавшие стволы за нефиг делать огибал, потом заметно, то есть деревья хотя бы за спину отъезжали, потом понял, что совсем стреноженного коня изображаю, и просипел Дильке, чтобы слезала. Не очень долго. Но взмок и вообще вымотался на нет, будто с по́том последние силы оттекали. Дилька лихо соскользнула на землю, я удержался на ногах, поискал глазами пенек или поваленное бревно, ничего не нашел и присел на корточки, уперевшись перчаткой в твердую сырую землю, – а то на колено упал бы. Оно, конечно, и так загвазданное было, хуже, чем после футбола, мама увидит – убьет. А может, даже если не увидит… Ладно.