Я беззвучно рявкнул на себя: не боись, по-настоящему жрать захочешь – весь огород, а тут соток двадцать, на метр в глубину вспашешь. Морковку не накопаешь – с корешками чего-нибудь придумаешь.
Ладно, чего раньше времени-то.
Мы вскарабкались на совсем высокое крыльцо – и вторая ступень была высокой, а доски неровными и неплотными, словно высохшие обмылки слепить пытались. Я постучал в дверь дома, с тем же окликом, русским и татарским.
Никто не ответил, конечно.
Я толкнул дверь – она открылась с таким же трескучим скрипом, что и калитка, но ушла хорошо. Так что под скрип я испуганно успел поразмыслить над тем, почему в городских квартирах двери открываются наружу, а в деревнях – внутрь. И даже придумал: потому что в городах бандитов боятся, которые дверь вышибают, а в деревнях постоянно что-то в дом вносят, например дрова, руки заняты, так что дверь ногой пинают, а если на себя тянуть, так измучишься.
Я еще додумывал эту мудрую и бесполезную мысль, когда понял, что нет в доме никого. Вернее, не понял, а унюхал. Нежилой в доме запах был. Нежилой, застоявшийся и холодный.
Может, это и лучше. Как-то не получалось у нас с людьми в последние сутки. Попробуем без них.
Я вошел, автоматически поискал выключатель на стене – сперва как дома, на уровне пояса, потом как везде, на уровне головы, потом даже засмеялся. Откуда выключатель, если проводов нет и не было, наверное, никогда.
Дилька это тоже поняла – ну, может, и не поняла, но врубилась, что света нет. Застыла на пороге и сказала тихо, но звонко:
– Я без света не пойду.
Я остановился, сдержался, сосчитал до пяти и спросил:
– Почему?
– Страшно.
– Да ради бога, оставайся тут, – легко разрешил я и громко пошел сквозь сени.
Дилька тут же заорала:
– Наиль!
Типа я ее из окна выбросил. Сама нарывается, теперь визжит. Дура, блин. Сейчас как волки с медведями набегут.
Я поспешно подошел к ней и ласково сказал:
– Ну чего ты орешь?
И еще всякого наговорил, объяснил, успокоил и повел за руку.
Мне тоже, конечно, без света не сильно радостно было. Но я надеялся, что все деревенские избы устроены одинаково. Зря надеялся.
За дверью не было ступенек вверх, а были тесные сени. Я чуть не грохнул задранной коленкой и саднящим от пота лбом в следующую дверь. Она мягкая была, потрошеными валенками обита, что ли. Не расшибся бы. Хочется верить.
В общем, ручку, вмятую в толстый войлок, я нашарил, в дом вошел – а там снова все было не так. Занавеска, за ней торец лавки, я в него коленом, зашипел, запрыгал, стараясь не выпускать Дилькину кисть – впрочем, ее выпустишь, вцепилась, как краб в ныряльщика, – и повалился на другую лавку. Похолодел на лету: перекувыркнусь и башкой в стену, – но нет, почти не больно плюхнулся задом. Широкой лавка оказалась. Или это стол такой низкий? Не выпуская Дильку – ну или не выдирая своей руки из ее, – ощупал левой ладонью вокруг себя, ничего не понял: гладкие струганые доски, хоть ешь, хоть спи. Дурдом.
Блин, вставать-то опасно: вдруг тут вместо стульев кубы, как в детсаду, а шкафы с потолка свисают. Или грабельного типа, наступил – открыл, не увернулся – упал.
Тут я вспомнил, что можно подсветить телефоном. Полез в карман – и вспомнил, вторым, видать, слоем того, что в башке, куда девался телефон. Не башка, а торт «Наполеон». Может, чокнутые в дурдомах так же начинают? Они же через одного Наполеоны.
Я усадил Дильку рядом и негромко сказал:
– Ждем, когда глаза привыкнут.
– А сколько ждать? – уточнила Дилька страшным шепотом, вцепившись мне в локоть.
– Пока не привыкнут.
На счет «двадцать» светлые пятна и фигурки перед глазами стали таять и поплыли влево, на «пятьдесят» туда же метнулось черное пятно, на «семьдесят» Дилька сказала:
– А я вижу.
Я тоже видел.
Не было тут ни шкафов, ни кубов, ни грабель. Вообще почти ничего не было: ни стола, ни стульев, ни трюмо с зеркалами. Мы сидели на щите из досок, слишком низком для стола и слишком широком для кровати. Была еще одна лавка у дальней стены, рядом с ней странно забранный досками большой кусок глухой, без окна, стены – будто шкаф на зиму заколотили, а потом шкаф убрали, а доски оставили – и печь на полкомнаты. И все. Ну, если не считать тележного колеса, свисавшего на цепи с середины потолка, как обод люстры, какой-то железной посуды на лавке и кучи пестрых, кажется, занавесок, которые были везде: на окнах, на стенах, над печью и вокруг нее. Выставка-продажа прямо. Поэтому и воздух такой, пыльный слегка. Чихать хочется – но пока получается не чихать.
Дилька тут же чихнула и затряслась.
– Холодно, что ли? – шепнул я, обнимая сестру за плечи.
– Не, – буркнула она, прижимаясь к моему боку.
И правда, совсем не холодно, подумал я, начиная дрожать. Точно не холодно, тепло даже. Как в квартире с батареями центрального отопления – ну или с подогревом полов, у дяди Андрея такая. Поэтому из нас стылость и прет, по закону теплообмена.
Я хотел объяснить это Дильке, но решил проверить, почему тепло. Сказал: «Сиди» – и осторожно пошел по кругу, держа руку перед собой. Дилька что-то вякнула вслед, но совсем ныть не стала. Правильно, пусть дураки да волки в темноте скулят.
Батарей, вмонтированных в стены, я не обнаружил, полы были прохладными, а вот шершавая печка теплой. Не горячей, и вообще непонятно, то ли она греет комнату, то ли сама от комнаты согрелась. Но можно к ней придвинуть лавки и переночевать в тепле. А можно подтопить еще, сообразил я и попытался вспомнить, видел ли дрова. Во дворе. На траве. Ладно, наломаем, если что. Из забора можно деревяшку вытащить. А огонь? Трением добывать?
Разберемся.
В печку заглянем, вдруг там и дрова, и угли, и набор каминных спичек с коллекцией золотых зажигалок.
Я, чуть не опрокинув прокравшийся под ноги кувшин, снял скрежетнувшую заслонку, успокоил Дильку и заглянул в печь.
Жаром оттуда не пыхнуло, и дров с углями тоже не было. Пусто было, выметено, и только в глубине висело пятно светлой мути. Я поразглядывал его, ничего не понял и медленно полез рукой. Пришлось тянуться. Пальцы ткнулись в твердое под мягким. Я застыл, ощупывая, сообразил, подцепил, вытащил с гулким шорохом, сказал всполошенной Дильке: «Сейчас-сейчас», размотал, понюхал, полез рукой, попробовал, взвыл и потащил к сестре.
– Чего, Наиль? – жалобно спросила она тонким голосом.
– Вот чего, – торжественно сказал я, бухая чугун на полати.
Это был натуральный чугун, как на картинках. Бокастый, закопченный, тяжеленный, замотанный широкой белой тряпкой. И почти полный каши. Вернее, отваренной крупы – незнакомой, мелкой и слипшейся в комья. Но дико вкусной. Невероятно. Куда вкуснее любых каш на молоке, с маслом или мясом.