Губернатор возвысил голос, пытаясь через радиоустановку перекричать этот шквал голосов, но тут что-то случилось с усилителями, и все «колокольчики» и репродукторы разом смолкли. Платов яростно закрутил головой, будто ища сочувствия и поддержки, и в бессилии ударил кулаком по микрофону. По площади волнами прокатился хохот, мстительный, издевательский хохот сотен и сотен людей, не желавших ничего прощать.
Клемешев что-то быстро сказал одному из стоявших рядом молодых мужчин, тот бросился куда- то, и через мгновение вновь заиграл оркестр, все гот же Траурный марш Шопена.
Платов понял, что вот теперь он действительно раздавлен, потому что тот, кто смешон, тот проиграл.
Лишь одно могло бы сейчас спасти его и вернуть прежнее, пусть и мнимое, но грозное положение всесильного владыки края: если б и правда грянул сейчас над площадью винтовочный выстрел и подтвердил бы реальность угрозы, которой он действительно решил подвергнуть себя на глазах у всего города.
Но не было никакого выстрела, и теперь всякий из этих крикунов мог с основанием тыкать в него пальцем и утверждать с ухмылкой, будто он сам всё это и затеял, сам устроил, чтобы повысить свой авторитет и выказать себя героем...
Он повернулся и быстро пошел прочь с трибуны, за ним устремился и Клемешев со своими людьми, но губернатор, приостановившись и уже не в силах сдерживаться, в бешенстве выкрикнул ему что-то прямо в лицо, отчего мэр города будто на миг остолбенел, отпрянул и пожал плечами.
Платов уходил под хохот и улюлюканье, под свист, а люди подпрыгивали и махали оскорбительными плакатами, а оркестр играл похоронный марш, и все это было и жутко, и дико, и абсурдно...
И тут, видно, радиоусилители снова включили или исправили, и над площадью разнесся дрожащий от волнения голос молодого градоначальника:
— Сограждане! Друзья! Прошу всех, кто пришел сегодня сюда, опомниться и вести себя так, как подобает русским людям на похоронах. Мы пришли, чтобы проводить тех, кто еще несколько дней назад жил рядом с нами. И вот их нет. Как избранный вами мэр, прошу соблюдать правила приличия, положенные в такой день.
Оркестр смолк. Над площадью вновь повисла тишина.
— Мы можем спорить, — продолжал Клемешев, — можем враждовать, можем даже ненавидеть друг друга и бороться. У каждого свои взгляды и убеждения. Всякому честному человеку должно быть понятно, что привело сюда в кровавое утро минувшего воскресенья тысячи жителей нашего Степногорска: нищета, бессилие человека перед власть имущими, паралич правовой системы, махровая коррупция... Преклоним головы перед теми, кто отдал жизнь за наше общее благо. Они были молоды, они надеялись и ждали перемен, но им не суждено было увидеть новый день ни нашего города, ни России.
Сейчас я назову их всех поименно, и первым человека, который смело, а теперь уже можно сказать, не боясь громких слов, — героически боролся с произволом коррумпированных чиновников и их подручных, где бы они ни служили — и в административных органах, и в органах правопорядка — всюду. Владимир Русаков прожил всего тридцать четыре года, и его убили здесь, на площади. «Можешь выйти на площадь?..» — когда-то вопрошал поэт. Русаков — вышел. И чья-то злодейская воля подослала убийц, и они подло расправились с ним в толпе, чтобы он замолчал... — Тут голос Клемешева сорвался, он смолк, но справился с собой и продолжил: — Он был страшен им своей культурой, своими знаниями ученого-политолога, своим умением вести и организовывать людей, открыто говорить с ними и дарить им надежду. Прощайте, Владимир Михайлович! Город не забудет вас никогда... Я преклоняю голову и перед светлой памятью... — Он назвал еще пять имен, и сильный, глубокий его баритон перелетал от динамика к динамику и возвращался эхом, и все застыли, слушая его. — Обращаясь к вам в тот воскресный вечер по телевидению, я дал обещание, что сложу с себя полномочия мэра, если сочту себя напрямую виноватым в этих смертях... если мы не сумеем найти и разоблачить убийц Владимира Русакова и остальных погибших, если не назовем тех, кто бросил вооруженных людей против мирной демонстрации трудящихся, выступивших за свои законные права. Следствие идет, но к какому придет результату и настигнет ли возмездие преступников, пока никто ответить не может.
Мы знаем массу примеров, как такие дела спускаются на тормозах и заходят в тупик. Так вот, перед лицом моих сограждан хочу выполнить свое обещание. Независимо от итогов расследования я считаю себя ответственным во всем случившемся и потому с этого часа слагаю с себя полномочия мэра, ухожу в отставку и становлюсь рядовым гражданином своего города. Я многого не успел, многое мне не дали сделать и довести до конца, но поверьте, я старался... А теперь проводим достойно тех, без кого нам будет жить и горше и труднее.
И хотя это было тоже не принято и совсем неуместно в такую минуту, вдруг раздались аплодисменты, сначала отдельные и как будто робкие, в разных концах огромной площади, в толпе, но, повинуясь стихийному порыву, какому-то закону все- подчиняющей общности, вслед первым разрозненным хлопкам начались рукоплескания.
Даже Турецкий и тот на каком-то рефлекторном, подкорочном уровне тоже поддался этой волне и еле удержался, чтобы не захлопать в ладоши, но... но он увидел, заметил и успел связать одно с другим: сейчас первыми зааплодировали те же самые люди, что подняли свист и крик при появлении на трибуне губернатора, и именно в их руках вдруг оказались первые взлетевшие над головами плакаты и транспаранты...
«Ага! — мысленно воскликнул про себя Александр Борисович. — Сигнальщики! Оч-чень занятно, чрезвычайно!»
Он оглянулся и поймал взгляд Данилова, стоявшего в нескольких метрах от него в толпе. Миша, кажется, тоже отметил эту слаженность клакеров и заводил. Честное слово, это было совсем немало! По крайней мере, тут был весьма примечательный сюжетный поворот.
На площадь вышли трое священников и дьякон, установили аналой. Дымя кадильницей, молодой церковнослужитель в белом облачении неспешно прошел мимо гробов, и началась заупокойная служба.
Вернувшись с похорон в свой номер их «пятизвездочного» отеля, Турецкий плюхнулся на кровать, закинул голову за руки и стал думать.
Перед глазами, как обычно, проносились картины увиденного днем. А день вышел огромный, насыщенный, и, как оказалось, на редкость плодотворный, по крайней мере, щедро обеспечивший его пищей для этих вот размышлений. Вновь представали перед ним впервые увиденные вблизи лица губернатора Платова и мэра Клемешева, и Русаков в гробу, и его высокая надменная мать, вся в черном, и та молодая женщина, мысли о которой почему-то невольно вызывали странное волнение...
Думал он, думал, а потом усмехнулся, встал и, чувствуя, как губы сами, помимо воли, складываются в тонкую, иезуитскую усмешку, достал из папки лист бумаги и принялся за письмо. Самое обычное приватное письмо мужа жене, с припиской маленькой дочке, невиннейшее из посланий сугубо интимного характера.
«Девчонки мои милые!