И снова настал миг глубокого и полного забытья, когда из Ларисы, помимо ее воли, хлынула жизнь. Она обессиленно раскинула руки и ноги, отдаваясь любимому и томительному освобождению. А потом перед ней возникли воспаленные бешеные глаза и внутри тела вспыхнуло пламя. Зверюга… Чудовище… Он пожирал ее, и она наконец поняла, что не на горные вершины вздымает ее тело и дух этот бушующий в ней вулкан, а опрокидывает в адскую бездонную пропасть. Безвольное тело не возносилось теперь, а рушилось в геенну огненную, где нет прощения, а есть только непрекращающиеся, сладостные, изматывающие муки никогда не утоляемого желания…
К утру Лариса чувствовала себя так, будто по ее измочаленному телу прокатился асфальтоукладчик. Ашот не хотел или уже не мог остановиться. Раз от разу он возбуждался все больше, он кидался на нее как разъяренный барс, с ревом и утробным рыком, и был то безумно жестоким в своей ярости, то опасно вкрадчивым. Он не повторялся. И это было ново для Ларисы. Однако же пора было и прийти в себя, хотя бы поднабраться свежих сил. Дикий зверь, он сразу и всем существом уловил эту ее безмолвную мольбу.
«Ах, какой мальчик…» — теперь уже расслабленно и благодарно думала Лариса Георгиевна, сквозь полуопущенные ресницы разглядывая Ашота, который во всем своем величии и полной готовности стоял возле стола и подрагивающей рукой разливал по звякающим рюмкам коньяк. Принес ей и присел рядом. Лариса погладила кончиками пальцев его бронзовое, такое совершенное творение матери-природы, отчего он тут же томительно застонал, вскинув к потолку оскаленное лицо, а из груди его, бурля, вырвалась непонятная гортанная фраза, смысла которой Лариса, конечно, не поняла, а спрашивать не хотела. Она с болезненным интересом наблюдала, как от ее легких движений по всему его телу пробегали быстрые судороги. Он мучился, но уже не смел дотронуться до нее. А у Ларисы мелькнула вдруг шальная мысль размазать его самого по всей тахте. И она стала медленно, но настойчиво доводить Ашота до зубовного скрежета. Через короткое время его судорожно дрожавшие пальцы показывали, что кризис вот-вот наступит. Нежными и трепетными прикосновениями пальцев, губ и острого лукавого язычка Лариса в конце концов сделала то, чего никак, видно, не могли доставить ему яростные животные схватки, жестокая теснота объятий и бешеное сопротивление обычно такой обволакивающей, податливой плоти.
Он вдруг пронзительно закричал так, что зазвенели стекла в окнах, и Лариса успела увидеть, как из бронзового ее идола ударил фонтан. А в следующий миг она, распластанная ничком, с отчаянным визгом барахталась под ним, пытаясь подняться на корточки, вывернуться, освободиться от прожигающего ее насквозь раскаленного стержня, вонзившегося между ягодиц…
Ах, гордость Ларисы Георгиевны и предмет плотоядной зависти восхищенных мужиков! Но каков негодяй! Подлец какой… страшный… Потеряв уже всякую волю к сопротивлению и понимая, что все дальнейшее ей абсолютно без надобности, поскольку теперь не она, а он утверждает свою власть над ней, Лариса каким-то отстраненным взглядом увидела вдруг препохабную иллюстрацию из апулеевских «Метаморфоз», выполненную неизвестным ей немецким художником. Все точно: Луций и Фотида, наградившая его по собственной щедрости отроческой надбавкой. А она, сопливая еще девчонка, все размышляла, что это такое…
Но вместе с тем Лариса поняла и еще одно: ну то, что она доигралась, это понятно, хуже другое — ступила еще на одну ступеньку, ведущую в ад. А вдруг эта ступенька — последняя?..
Четверг, 13 июля, утро
Вадим позвонил рано, когда Георгий Георгиевич уже проснулся, но из постели не вылезал, обдумывая события минувшего вечера и связанные с ними некоторые изменения в его планах. Старик сразу взял трубку и с брезгливостью отстранил от уха: он услышал громкий, почти кричащий голос зятя.
— Георгий Георгиевич, простите, что так рано беспокою, но вы мне сами велели, если появятся новые сведения!..
— Да что ты разорался с утра пораньше, черт тебя возьми со всеми твоими потрохами! — нудным, противным голосом перебил Вадима Константиниди. — Если у тебя есть что-нибудь новое, не тяни, излагай, а нет, так повесь трубку, к такой-то матери.
— Есть, к сожалению, — мрачно сообщил после паузы Вадим.
— Что значит — к сожалению? — вскинулся Константиниди. — Ты думай, чего говоришь, дерьмо поганое! — Грубость так и перла из глотки старика, привыкшего в прежние годы только повелевать, и то не самой лучшей частью трудящегося человечества.
— Так я ж и хочу вам сказать, а вы не даете… ругаетесь…
— Ну так телись же наконец, не тяни кота!..
— Разрешите зайти, я возле вашего подъезда.
— А это еще зачем? — возмутился старик. — Говори по телефону, не хрен тебе тут делать, еще не встал я!
— Так встаньте, наконец! — сорвался и Вадим, но сразу же, словно испугавшись своей вспышки, понизил голос, и опять в тоне его появились просительные нотки: — Не могу я из этого автомата говорить, да тут вон уже и очередь собирается. Что, вам надо, чтоб вся округа слышала, о чем я буду говорить, да?
«Наглеет, наглеет — прямо на глазах! Думает, уже за горло взял старика, ну-ну… Да и какая очередь может быть у телефона в парадном в такую рань?» — отстранение думал Константиниди, но тревога, вызванная необычным, наглопросительным тоном зятя, заглушила все сомнения старика.
— Ладно, — буркнул он, — поднимайся, сейчас открою, будь ты трижды… о-хо-хо!.. — И стал выбираться из постели.
Накинув на плечи халат, пошел к двери. В прихожей заметил вечный непорядок, которого терпеть не мог: дверца большого стенного шкафа, в котором хранилась всякая зимняя и вообще верхняя одежда, была приоткрыта. Ну прямо все одно к одному! И в семье нет порядка, и в доме черт-те что творится, еще мышей не хватает! Бардак, а не жизнь… Старик притворил се, но она молча и упрямо отошла от косяка и вернулась в прежнее положение. Снова чертыхнувшись, он подумал, что надо не забыть указать Полине Петровне на недосмотр. Пусть се Егор где-нибудь крючок приладит, чтоб не раздражал непорядок… Конечно, такую пустяковину можно было бы и Димке приказать сделать, да от него всегда было толку, что от козла молока. За что ни возьмется — хоть выбрасывай. Даже внука и того сделать не может, кобелина пустой… Нет, бездельник он, хоть и наглеет по-трусливому, вот как сейчас.
Константиниди открыл все свои замки, за исключением английского, и пристроился возле секретного глазка, чтоб увидеть — один ли зять: от него сейчас можно всякого ожидать. Шакал, загнанный в угол, и льва покусать может — никогда не забывал этого Константиниди. И если, случалось, и надо было крепко придавить кое-кого, на всякий случай оставлял жертве хоть и небольшую, но лазейку, чтоб удрать мог. Пуганые — они памятливые, редко кто хотел бы снова помериться силой со старым Константиниди. Не кровожаден он был, нет, но и не любил прощать обид — это все знали.
Зять пришел один. И вид имел зачумленный. Старик дождался, когда тот позвонил — раз, другой, и только потом неторопливо отворил дверь.