— Чего же разные? Остров Буян! — перебила Алена.
— По-русски проще — Буян, а бабка звала его — остров Руян. И в давние времена был там великий храм, Аленушка, и сила от него шла неистребимая! И давал ту силу бел-горюч камень Алатырь, и многие, возле него стоя, пророчества изрекали, и зло он снимал. А камень тот вышел из самого моря. Но по закону все ведуны силу из-под него выпускали, а зло покоренное под него же клали. И ослабел камень Алатырь, и треснул, и на большие куски развалился! Погиб тот храм, и иные народы остров покорили, и иную веру принесли. А куски камня ведуны, уходя, с собой забрали. И силу, что от него брали, стали друг дружке передавать. Так малость той силы и до Кореленки дошла. Ясно говорю?
— Ясно… — прошептала Алена.
— Эти осколочки нам пригодятся — жечь и дымом хвореньких окуривать. Порченые осколочки лучше сжечь. А нужно тебе найти большой кусок того камня Алатыря — и только он поможет тебе проклятье твое избыть! Когда ты на него встанешь, как те ведуны вставали, то его сила сквозь тебя струей огненной пройдет, и зло ты одолеешь, и заклянешь сильными словами, и под камень его положишь, чтобы по свету более не болталось, окаянное! Кабы у нас тогда тот камень был, мы бы устояли, а всю ту мерзость, какая через зеркало пришла, мы бы под камень кинули — она бы и угомонилась навеки! Ясно, Аленушка?
— Ясно, Степанидушка… Так что же, мне к Алатырскому морю за камнем идти? И как же я его отыщу?
— Отыскать море нетрудно, про дорогу тебе купчишки поведают, а коли им не веришь — так у тех, кто старую веру исповедует, спроси. Кто Никоновы затеи не принял, те либо на север подались, в чащобы, либо на запад — и там поселились целыми деревнями, и веруют по-прежнему, а государь наш над ними более власти не имеет. Вот они-то и чаяли дойти до Алатырского моря.
— Дойду я до моря… — пробормотала Алена. — И что же, оно мне камень выкинет?
— Про то одному Богу ведомо.
Алена уложила всё содержимое обратно в укладку, однако задержался в ее руке лоскуток, в который была вколота тонкая иголка.
— А про это что скажешь, Степанидушка?
Ведунья взяла лоскуток и тут же выронила, как если бы обожглась.
— Выкинь, Алена, — строго сказала она. — Нечего такое в доме держать.
— Не выкину, — заупрямилась Алена. — Сколь шью, никогда такой тоненькой не видывала. Пригодится.
— А я говорю — выкинь. И лучше даже — на перекрестке закопай. Чтобы люди, над ней проходя, крестом ее крестили.
Но, хоть и пообещала Алена после долгих уговоров избавиться от иголки, хоть и унесла ее ночью, чтобы, как водится, закопать, однако присмотрела местечко, где спрятать это Кореленкино наследство. Росла на задах засохшая яблонька, холодной зимы не пережившая, и ни у кого руки не дошли спилить. Вот к ней за кору и спрятала Алена иголку, здраво рассудив, что яблоньке-то уж ничего повредить не сможет.
Спрятала, да ненадолго…
Сходили в тот же день со Степанидой к Феклице, забрали горшок, и отправилась с ним Алена усадьбу купчихи Калашниковой отыскивать. Можно бы и к Петру Данилычу деньги снести, где искать кардашовские лавки — Алена знала, да как ему всё растолковать? А Любови Иннокентьевне врать не приходилось — она сама общим враньем с Аленой была повязана.
Дошла Алена до ворот, у которых здоровые мужики стояли, прохожий люд задирали. Спросила вежливо — кто бы взялся снести узелок хозяйке, матушке Любови Иннокентьевне?
— Да ты, девка, сама заходи, дома хозяйка-то, — пригласили мужики.
— Недосуг мне, — отказалась Алена, — а на добром слове благодарствую. Передать просили добрые люди, а меня-то Любовь Иннокентьевна и в глаза не видывала. И велено сказать — что купецкая вдова Алена Дмитриевна узелок шлет на сохранение.
Алена здраво рассудила, что сообразительная купчиха сразу догадается, чей узелок. А о том, чтобы по требованию не вернуть денег, — о том и речи быть не могло. Прежде всего — старые купеческие роды честь блюли. А во-вторых — рассказать, где нужно, как Любовь Иннокентьевна послушание матушки Александры исполнила, — и долго ей придется это дело расхлебывать. Она это понимает, так что деньги и впрямь в надежном месте.
Словом, вызвали мужики комнатную женщину, отдали ей для хозяйки узелок. Алена же, посмеиваясь, скрылась — вот только что стояла у ворот, с мужиками толковала, и на тебе — нет уж ее! А всё — горсточка серого мака наговоренная да через плечо кинутая. И не заметил никто, в какую сторону пошла…
Очень уж не хотелось Алене рассказывать купчихе Калашниковой про свои похождения.
Степанида же тем временем ходила разведать про дорогу к Алатырскому морю и пришла домой озадаченная — оказалось, там и не немецкие даже, а вовсе свейские земли, а живут на них понемногу где немцы, где поляки, где чухонцы, и кого там только нет. С немцами-то было бы проще — узнать в слободе, что да как. А тут непонятно даже, кого расспросить.
Повздыхала Степанида и назначила себе полный пост на двенадцать дней, чтобы мысли смутные прояснить и до снов вещих допоститься.
Ведуньи четыре поста знали. Духовный пост себе — когда слово бранное, в течение года сказанное, могло всю работу разбить. Духовный пост болящему — с тем же условием. Ястной пост — это проще всего, когда нельзя скоромное есть. Отрешенный пост — когда от всех увеселений на год отказываются, ни на свадьбу, ни на крестины не ходят. И строгий пост — на одной воде.
Глядеть на Степаниду, день ото дня тощающую да бледнеющую, в молитвы углубленную, было выше Алениных сил — стала она из дому убегать. А куда бежать, как не к Анисьиному дому — душеньку потравить, на Владимира издали поглядеть. Он взгляд чуял, оборачивался. И видела Алена — мечется ясный сокол, и невесту любит, и к ней, к Алене, вдруг то потянет, то отпустит… Видела — а на глаза попадаться боялась. Издали-то все бабы хороши, а как увидит он ее вблизи, никакой статности и дородства не нажившую, в двадцать-то четыре годка — не девку, но и не бабу, да уже рожавшую, да ночными ведовскими делами румянец с круглого личика согнавшую… И проклятье! Ох, боялась Алена, что уложит своего ясного сокола в пятый по счету гроб!
Боялась она — и злилась. А злилась, понятное дело, на Анисью. Не на себя же, в самом деле! Пока еще удастся то проклятье отделать, а тем временем повенчается Владимир на Анисье, и прощай, ясный сокол…
Злилась она этак день, и два, и три, и, пробегая мимо яблоньки сухой, поглядывала на нее, как на тайную свою сообщницу, и догляделась. Учила ведь ее Степанида, как снять наговор на иголку, да и сам наговор сказала — не чтобы в дело пускать, а чтобы поняла Алена, как он действует.
А иголочка-то за корой словно нарочно для наговора скована — недлинная, тоненькая, ее не то что, скажем, в шубу незаметно приткнуть можно, а хоть в подол тонкой сорочки.
И, приметив, в какую церковь ходит Анисья с матерью и сестрой, в ночь накануне взяла Алена свечку тоненькую воску ярого. Ночь была избрана точнехонько — самое новолунье.