Я смотрю ему в глаза и вижу, что он наблюдает за мной. Его лицо напряжено, сведено таким сильным чувством, что я невольно задумалась, какой же он меня видит. Коснувшись двумя пальцами моего подбородка, он приподнял мое лицо, и я стала живым электропроводом в воде.
— Я найду способ поговорить с тобой, — говорит он, прижимая меня к себе. Мое лицо у его груди, и мир внезапно становится ярче, больше, прекраснее. Мир и возможности человечества вдруг начинают что-то значить и для меня, вселенная остановилась и завертелась в другом направлении, и я стала птицей.
Я птица, я улечу отсюда.
Ровно восемь утра. Я в платье цвета мертвых лесов и старых консервных банок.
Оно облегает меня плотнее всех, какие я носила, покрой современный, угловатый, почти хаотичный; материал жесткий и твердый, хотя тело сквозь него прекрасно дышит. Я смотрю на свои ноги и удивляюсь, что они у меня есть.
Я чувствую себя незащищеннее, чем когда-либо.
Семнадцать лет я приучала себя прикрывать каждый дюйм обнаженной кожи, а Уорнер, предполагаю, нарочно заставляет меня ходить раздетой. Мое тело — плотоядный цветок, ядовитое растение, заряженный пистолет с миллионом спусковых крючков, а Уорнер давно мечтает выстрелить.
Прикоснись ко мне и страдай от последствий. Из этого правила еще не было исключений.
Кроме Адама.
Он оставил меня в душе насквозь промокшей под водопадом горячих слез. Через мутное стекло я видела, как он вытирается и надевает солдатскую форму.
Как получилось, что он может ко мне прикасаться?
Почему он помогает мне?
Неужели он меня помнит?
Моя кожа до сих пор горит.
Кости примотаны друг к другу тугими складками этого странного платья. Все держится на молнии. На молнии и перспективах, о которых я всегда никогда не осмеливалась и мечтать.
Плотно сжатые губы будут вечно хранить секреты сегодняшнего утра, но сердце переполняет уверенность, ощущение чуда, умиротворение и открывшаяся возможность, которая вот-вот вылупится из кокона и разорвет это платье.
Надежда обнимает меня, баюкает в объятиях, вытирает мне слезы, говорит, что сегодня, и завтра, и послезавтра со мной все будет хорошо, а я будто в бреду и боюсь этому поверить.
Я сижу в голубой комнате.
Стены оклеены тканью цвета летнего неба, на полу ковер толщиной пару дюймов. Комната пуста, стоят только два бархатных полукресла, видимо, из большого гарнитура. Каждый оттенок синего словно кровоподтек, словно прекрасная ошибка, словно напоминание о том, что они сделали с Адамом из-за меня.
Я сижу одна в бархатном полукресле в голубой комнате в оливковом платье. Записная книжка в кармане кажется неожиданно тяжелой: у меня на колене словно лежит шар для боулинга.
— Ты прелестно выглядишь!
Уорнер как-то сразу появился в комнате, будто въехал на пневматической подушке. С ним никого нет.
Я невольно взглянула на свои тенниски, испугавшись, что нарушила какие-нибудь правила, не надев высоченных стилетов из шкафа. Убеждена, они не для ног. Уорнер остановился передо мной.
— Зеленый изумительно тебе идет, — сказал он с глупой улыбкой. — Подчеркивает цвет глаз.
— А какого цвета у меня глаза? — спросила я, обращаясь к стене.
Он засмеялся:
— Шутишь?
— Тебе сколько лет?
Смех оборвался.
— Тебе интересно?
— Любопытно.
Он присаживается рядом.
— Я не буду отвечать на твои вопросы, если, разговаривая, ты не будешь смотреть на меня.
— Ты хочешь, чтобы я мучила людей против своей воли. Хочешь сделать из меня оружие. Хочешь, чтобы я стала чудовищем. — Я помолчала. — Мне противно смотреть на тебя.
— Ты куда упрямее, чем я думал.
— Я ношу твое платье. Ела твою еду. Пришла сюда. — Я подняла глаза на Уорнера, который по-прежнему смотрел на меня в упор. Я на мгновение растерялась от силы его взгляда.
— Ты делаешь все это не ради меня, — тихо сказал он.
Я чуть не рассмеялась.
— А с какой стати? — Его глаза словно воевали с губами за право говорить. Я отвернулась. — Зачем мы здесь?
— А-а. — Он глубоко вздохнул. — Завтрак. Потом я дам тебе твое расписание.
Он нажал кнопку на подлокотнике кресла, и почти мгновенно в комнату вкатились сервировочные столики. Их ввезли женщины и мужчины, явно не солдаты, с жесткими, морщинистыми лицами, слишком худые, чтобы быть здоровыми.
При виде этих людей у меня разрывается сердце.
— Обычно я ем один, — продолжает Уорнер. Его голос острой сосулькой протыкает плоть моих воспоминаний. — Но нам с тобой имеет смысл поближе познакомиться, раз уж мы будем проводить вместе много времени.
Слуги горничные Не-солдаты вышли, и Уорнер протянул мне тарелку с едой.
— Я не голодна.
— Даже не мечтай.
Я увидела, что он очень серьезен.
— Тебе не позволено заморить себя голодом. Ты слишком мало ешь, а я хочу, чтобы ты была здоровой. Тебе не позволено совершить самоубийство. Тебе не позволено наносить себе вред. Ты для меня слишком ценна.
— Я тебе не игрушка, — прошипела я.
Уорнер уронил тарелку на тележку — я с удивлением увидела, что она не разбилась, — и кашлянул, прочищая горло. Это прозвучало довольно зловеще.
— Все будет гораздо проще, если ты начнешь сотрудничать, — сказал он, выделяя каждое слово.
Пять пять пять пять пять ударов сердца.
— Мир относится к тебе с отвращением, — начал он, кривя губы в улыбке. — Все, кого ты знаешь, ненавидят тебя. Бегут от тебя. Обрекают на одиночество. Собственные родители поставили на тебе крест и добровольно переложили заботы о твоем существовании на государственные учреждения. Как же они хотели от тебя избавиться, сделать чужой проблемой, убедить себя, что отвратительная мерзость, которую они растят, не их ребенок!
Мне словно надавали десяток пощечин.
— При этом, — он уже смеялся, не скрываясь, — ты в который раз отталкиваешь меня! — Он посмотрел мне в глаза. — Я пытаюсь тебе помочь. Я даю тебе возможность, какую никто никогда больше не предложит. Я охотно стану обращаться с тобой как с равной. Я готов дать тебе все, чего ты можешь пожелать; я готов передать в твои руки даже власть. Я заставлю людей страдать за то, что они с тобой сделали. — Он чуть подался вперед. — Я смогу изменить твой мир.
Он не прав, он все говорит неправильно, все вывернуто наизнанку и выглядит не естественнее, чем опрокинутая радуга.