Однако все по порядку. Вопрос этот Марина подняла еще на третьем по счету заседании, едва узнала о единоличном решении Годунова о помиловании братьев Шуйских. Поставить это в вину престолоблюстителю ей не удалось. Федор сослался на право одного из верховных судей страны, каковым его назначил покойный государь.
Тогда-то она, очевидно сообразив, какие дивиденды получит на этом акте гуманизма, тоже захотела выказать себя милосердной правительницей. Более того, она даже выразила желание предварительно навестить узников, дабы самолично выяснить, кто из них раскаивается и достоин снисхождения, а кто нет.
Разумеется, Федор вызвался сопровождать ее. Ну и я, куда деваться.
Как я и ожидал, ее милосердие оказалось несколько избирательным. Тех, кто падал на колени с просьбой о помиловании именно перед нею, она не только внимательно слушала, но и выясняла, как его зовут, а следующий за нею по пятам иезуит Чижевский торопливо записывал их имена и фамилии. У прочих, обращавшихся к Годунову, имен она не спрашивала.
Словом, после обсуждения на совете решение о частичном помиловании узников было принято единодушно. Правда, оказалось оно не совсем таким, как хотелось бы яснейшей. Указ гласил, что огульное милосердие не имеет ничего общего со справедливостью, коя куда важнее, а главное — понятнее людям, а потому… надлежит разобраться с каждым индивидуально. Тем, кто был вовлечен в заговор подлым обманом и не умышлял худа против государя, желая лишь заступиться за престолоблюстителя, надлежит смягчить кару, а вот истинным «ворам» никаких снисхождений. Кому разбираться? Да верховному судье, то есть Годунову.
И все бы хорошо, но тем же вечером ее навестил мой ученик. Предлог самый что ни на есть благовидный — его высочество пожелал справиться, как себя чувствует наияснейшая и не стало ли ей хуже. Беседа длилась долго. Как сообщила мне Ксения, в Запасной дворец он вернулся аж часа через три, не раньше. Результат разговора я увидел сам.
— Надо бы как-то повнимательнее к ним, дабы не расстраивать Марину Юрьевну по пустякам, — сказал Годунов, протягивая мне хорошо знакомый список иезуита Чижевского.
— Да, расстраивать государыню и впрямь нежелательно, — рассеянно согласился я, внимательно разглядывая своего ученика.
Выглядел тот, как… Ну словно после первой ночи, проведенной с Любавой. Хотя нет, тогда в нем не было такой одухотворенности и эдакого возбуждения. Неужто она милостиво дозволила ему?.. Да нет, губы вроде не припухли, хотя все равно мне это не по душе… Вообще-то если она уже успела выяснить, что не беременна, теперь для нее самое время попытаться забеременеть. Заодно и окончательно захомутать Годунова. А может, и кого другого — как я уже говорил, тут особо выбирать не приходится.
И я задумался, как усилить изоляцию неугомонной полячки, доведя ее до логичного конца и наглухо перекрыв все лазейки. Но пришел к неутешительному выводу, что одному мне не управиться. Надо провернуть единогласно, а у меня это навряд ли получится. И Мнишек встанет против, да и Федор воспротивится. Получалось, нужно прибегнуть к помощи извне. Но для этого требовалось провести предварительную работу, для чего я известил своего родственника, князя и тезку Федора Долгорукого, что следующим вечерком загляну к нему в гости. Вообще-то он сам, едва узнав о нашем родстве, намекал, что не прочь заглянуть ко мне, но я отнекивался, ссылаясь на сгоревший терем. Теперь пришла пора встретиться.
А сегодня мне предстояла еще одна неприятная, но обязательная процедура — почтить память государя, набальзамированное тело которого находилось в Архангельском соборе. Признаться, не хотелось туда идти, но ныне по Дмитрию исполнялся девятиднев, никуда не денешься, надо.
Первое, что бросилось, но не в глаза — в нос, так это неприятно-удушливый запах ладана и воска — горящими в соборе свечами при желании можно было осветить все московские улицы и закоулки. Каждый норовил прилепить свою за упокой души «красного солнышка», кое безвременно угасло. Я поморщился — не люблю всего этого, включая саму церковь. Тут уже впору не Филатова — кого иного цитировать.
Мне скучно здесь, где лишь лампады, тлея,
Коптят немые лики образов,
Где — ладана лишь запах да елея,
И душный мрак, и звон колоколов… [36]
Глядя на искренне оплакивающих кончину государя людей, я припомнил Екклезиаста. Неправильно говорил древний мудрец-философ: «Во многая знания многая печали…» Подчас наоборот. Знай народ то, что известно мне, и, возможно, у людей не только просохли бы слезы на глазах, но они и вовсе в своем праведном негодовании выбросили бы тело убитого из храма. Мол, не подобает Григорию Федоровичу, сыну боярина Романова, к тому же выблядку, как тут называют незаконнорожденных, находиться в родовой усыпальнице Рюриковичей.
А может, и не выкинули бы, поди угадай. Вот мне, к примеру, оно известно, но, стоя подле богато разряженного — весь обшит бархатом, жемчугом и серебряными нитями — гроба, я все равно испытываю грусть. Да и как иначе, если вместе с Дмитрием закончилась еще одна страничка моих приключений. Было в них и печальное и скорбное, но хватало и иного — веселого, доброго, счастливого и, что немаловажно, победного.
Пока стоял, в очередной раз обратил внимание на символичную картину. У изголовья Дмитрия бок о бок горячо молились два монаха в совершенно разных одеяниях: один в белоснежном подряснике, второй весь в черном. Помнится, когда я впервые увидел их, на ум мгновенно пришло поверье, согласно которому при жизни у каждого человека стоят за его левым плечом черт, за правым — ангел. Но это у обычного человека, и опять же незримо. А тут пожалуйста, все воочию.
Кстати, ассоциация с чертом и ангелом пришла на ум не только мне, судя по перешептыванию людей, стоящих рядом. Я хотел немедленно принять меры, но постеснялся. Если убирать, то черного, а это бывший духовник Дмитрия отец Исайя. Пришлось выждать время и отозвать его в сторонку, когда народу поубавилось. Но и тут я не стал его ни о чем просить, а лишь смущенно рассказал о возникшем у меня и прочих невольном сравнении с ангелами и… бесами и вопросительно уставился на него — как быть?
Архимандрит оказался молодцом.
— Коль на то будет твое повеление, исполню, — кротко согласился он.
— О таком не повелевают, — возразил я. — Просто не хотелось, чтоб народ думал, будто…
— Напрасно ты, князь, о людишках православных худое помышляешь, — перебил он. — Все правильно они поймут. Да и ни к чему лгать, излиха обеляя покойного государя. Было у него на душе всякое, в том числе и темное.
Однако в заключение пообещал, что станет отходить от гроба чуть пораньше. Пусть те, кто, как и я, подумал про ангелов, считает, что грехов у государя куда меньше, чем достоинств, раз черный «отлетел» от царя, в то время как белый остался.
Умница, что и говорить.
Прислушавшись к монаху в белом подряснике, я вновь удовлетворенно кивнул — молится, но практически беззвучно, лишь губы шевелятся. В точности как я и просил его в ту нашу первую встречу, деликатно пояснив о нежелательности громкого чтения молитв на латыни в православном храме. Заодно, заинтересовавшись необычным для Руси цветом монашеского одеяния, я уточнил, кто он такой. Оказалось, представитель ордена августинцев Николай де Мелло. Возвращаясь из Персии, он следовал проездом через нашу страну, и его заподозрили в шпионаже. Недолго думая боярин Семен Никитич Годунов, действуя по принципу «лучше перебдеть», не стал особо разбираться и загнал его на Соловки.