За одним исключением, конечно.
Ибо она, как и все сестры, каждый день пребывает в присутствии самого совершенного из мужских тел: Бога, ставшего плотью.
Благодаря этому — церковные иерархи, вне всякого сомнения, были бы в шоке, услышь они такое, — монастырь стал для Зуаны своего рода медицинской школой. Ведь Его тело здесь повсюду: в алтаре и нефе главной церкви, открытой для монахинь даже тогда, когда в нее нет доступа горожанам; в их собственной часовне за алтарем, где они молятся восемь раз в сутки; на стенах коридоров, по которым они ходят, в трапезной, где они едят, и даже в кельях, где они ночуют. Всюду. И везде показаны разные периоды Его жизни и смерти: от розового пухлого младенца, тянущего ручонки с материнских колен, до прекрасного серьезного молодого человека, под чьей подпоясанной одеждой угадываются широкие плечи и узкие бедра, и наконец жестокое, постепенное уничтожение этого самого совершенного тела в нору расцвета его мужества.
Однако именно уничтожение впечатляет сильнее всего.
За долгие годы Зуана узнала сломленное, нагое тело Христа лучше, чем свое собственное, ибо здесь оно не просто повсюду, но еще и любовно, правдиво, анатомически верно изображено. Это она поняла еще в самые первые дни своего заточения: скульпторы, создавшие два самых значительных распятия Санта-Катерины — большое деревянное, висящее над алтарем в церкви, и каменную статую на стене главной галереи, — так же хорошо знали человеческое тело, как любой анатом, что вполне естественно, ведь в наши дни всякий художник или скульптор, в чьих жилах течет настоящая кровь, считает своим долгом проникнуть в склеп или хотя бы попасть на те самые лекции по анатомии, в которых было отказано ей, с целью усовершенствовать свое искусство.
В их руках мертвая материя стала плотью. Сама поверхность камня или дерева обрела нежность; глядя на них, видишь — ощущаешь, — как уязвима кожа перед жалом копья или ударом хлыста. Как шины пронзают и впиваются в тонкий слой плоти на лбу. Как гнутся спина и плечи под бременем огромного креста. Чувствуешь силу ударов, которые вгоняют гвозди в руки, мозжа хрящи и кость, слышишь, как скрипят натянутые веревки сухожилий, принимая на себя вес тела целиком, видишь, как одно-единственное не забинтованное вовремя отверстие может кровоточить до тех пор, пока вместе с кровью не уйдет из него и жизнь.
На распятии в часовне рана в боку Христа подсохла, так что края пореза напоминают приоткрытый алый рот, из которого течет струйка крови. А у фигуры в галерее рана глубокая, свежая, ярко-красная кровь хлещет рекой, омывая бок, ноги и камень, на котором установлен крест. Даже в самые густые зимние туманы огненно-красное пятно отчетливо выделяется на белой коже, и многие сестры, проходя мимо, против воли поднимают глаза к кресту, убеждаются, что рана на месте, и продолжают путь.
Разумеется, не все видят и чувствуют одинаково: это откровение пришло к ней довольно рано. Для одних — обычно это те, кто поступает в монастырь в юности или живет в нем дольше других, — привычка к подобным изображениям делает их обыденными, даже заурядными, смерть Христа становится чем-то вроде мебели, на которую бросают мимолетный взгляд, опаздывая на службу или спеша по своим обычным делам. Для других она причина, иные даже сказали бы — повод к украшению: такова изысканная красота серебряного распятия сестры Камиллы или показная роскошь усыпанного камнями креста аббатисы.
Однако находятся и такие — сестра Персеверанца самая активная из них, — для кого страдания Христа, напротив, всегда новы и столь заразительны, что заставляют их стремиться разделить его боль. Или такие, кого Его смирение и одиночество на кресте трогают так сильно, что их постоянно разбирает жалость. До ссылки в лазарет сестра Клеменция дни и ночи проводила с тряпочкой в руках возле распятия в галерее, пытаясь смыть кровь с Его бока. Сострадание к Христу снедало ее всегда (куда больше, надо заметить, чем сострадание к другим сестрам), однако в последнее время она лила слезы не переставая, и аббатиса решила, что ее место среди больных. Зуана сомневалась; печаль, казалось, вполне устраивала саму монахиню, а там, где слишком много тронутых старух собираются вместе, возникает особый ветер безумия. Верно, что сейчас Клеменция плачет реже, однако вырванная из привычного окружения, она совсем потеряла разум, как будто он улетучился вместе с ее тоской, уступив место хворям и даже редким блужданиям по ночам.
Но лучше уж она, чем те, кто щеголяет Его болью, точно фамильным гербом. Особенно сестра Елена, которая только и делает, что рассказывает всем, кто пожелает слушать, о своих немощах. «О, прошлой ночью я не сомкнула глаз, так у меня страшно кололо в боку». Или придет в часовню и будет хромать и охать, пока кто-нибудь наконец не спросит, что с ней. «О, Господу было угодно, чтобы у меня загноилась рана на бедре. Я так благодарна, хотя это ничто в сравнении с Его страданиями», — и похромает восвояси, довольная, что Он отметил ее как избранную, — хотя те, у кого глаза поострее, замечают, как быстро она перестает хромать, когда думает, что ее никто не видит.
Зуана, напротив, никогда ничего подобного не испытывала.
Ее вина — ибо именно так она ее понимает — кроется совсем в другом: в потребности излечить Его. Истинная дочь своего отца, она, едва став достаточно взрослой для понимания страстей Христовых, интуитивно захотела лечить Его, а не молиться Ему. В первые недели в монастыре, когда будущее казалось ей мрачным, как могила, она удерживала себя на краю отчаяния тем, что в бесконечные часы, проведенные в часовне, изучала огромное, висящее на стене тело и подробно обдумывала, как бы она, случись такая нужда, взялась за его лечение: какие припарки и травы приложила бы, чтобы остановить поток крови, какими мазями смазала бы порезы и рубцы от хлыста, какие бальзамы втирала бы в кожу вокруг рваных ран, чтобы избежать заражения. И даже — самый еретический из всех помыслов, — какой настой она дала бы Ему, чтобы притупить боль.
Испытывал ли ее отец когда-нибудь что-то подобное? Иногда она спрашивает себя, как бы ему понравился тот мир, который окружает ее теперь. Ведь он не был так уж далек от него. Как университетского врача со связями при дворе его время от времени приглашали лечить монахинь благородного происхождения, при условии, что их состояние было достаточно велико и аббатиса давала разрешение. Может быть, если бы он брал ее с собой, потом ей было бы легче. А так она знакомилась с их жизнью лишь по записям в его книгах лечения. Да и запомнилась ей лишь одна история: однажды отец вернулся из монастыря на окраине города, где лечил монахиню, которая пыталась наложить на себя руки: сначала она билась головой о стену, пока не потекла кровь, а потом, когда ее заточили в келье, ухитрилась достать где-то кухонный нож и двенадцать раз ударила им себя, прежде чем орудие сумели у нее отнять. Когда он пришел, она лежала, связанная, на постели и бредила, а ее жизнь по капле вытекала из нее через те самые двенадцать порезов на пол. Она потеряла столько крови, что он уже ничем не мог ей помочь, только дать что-нибудь от шока и боли. Но аббатиса отказалась, считая, что внутри монахини сидит дьявол и, если ее успокоить, тот снова начнет свои атаки. «Когда я задавал им вопросы, они отвечали, что никто не замечал в ней никаких перемен до того самого утра», — сказал он тогда и покачал головой, хотя от жалости или от недоверия, Зуана так и не поняла.