Вдруг Мюгетта захромала. Смеясь, она сказала:
— Да, этого надо было ожидать. В мою туфлю попал камешек. Идите, Раймонда. Я вас догоню и вновь повезу тачку.
Старая женщина почувствовала колоссальное облегчение. Благодаря милой Мюгетте у нее уже не так ломило спину. Раздался звук быстрых шагов. Раймонда едва повернула голову. Вероятно, Мюгетта уже вытащила камешек.
Сначала Раймонда ничего не поняла. Но потом вдруг острая боль пронзила ее грудь и заставила согнуться. Она спрашивала себя, какой хищный зверь разорвал ее плоть. Раймонда икнула и попыталась выпрямиться, глотая воздух широко открытым ртом. Но из ее рта полилась струя крови, обагрив шенс [46] . Она хотела крикнуть, позвать на помощь, но силы оставили ее. Раймонда упала, опрокинув тачку. Она так и не поняла, что это Мюгетта пронзила ее сердце кинжалом.
Мюгетта вытерла клинок о платье старой женщины, лежавшей ничком. Скривившись от отвращения, она опустила рукава, которые предварительно закатала очень высоко, чтобы на них не попали брызги крови. Ее раздражало пятно от вина размером с денье, обезобразившее складку на правом рукаве. Мюгетта прошептала:
— Мне очень жаль, Раймонда. Бог примет твою душу, моя хорошая. У меня не было выбора. Теперь ты ангел, и я надеюсь, что ты меня простишь.
Мюгетта бросилась бежать, но вдруг ей в голову пришла одна мысль. Черт возьми! Продукты! Она не сомневалась, что человек, который найдет труп, не отдаст их людям бальи. Грешно оставлять еду. В конце концов, это не поможет Раймонде. Тем более что Мюгетта должна была отдать платье, чепец и прелестные украшения заказчице и вновь облачиться в лохмотья.
Мюгетта взглядом оценила содержимое тачки. Морской черт [47] , обложенный травой, спасавшей его от жары. Святые небеса, она никогда не ела рыбы! Рыба была лакомством принцев. Тем более что до завтра она протухнет. И целая связка кровяной колбасы. Чудо, которое поможет ей устроить настоящий пир. Она забрала рыбу и колбасу, даже не взглянув на женщину, истекавшую кровью.
Стоя перед высоким окном своего кабинета, скрестив руки за спиной, камерленго Гонорий Бенедетти смотрел невидящим взглядом на епископальные дома [48] , образовывавшие центр папского дворца, который был возведен во время короткого правления Николая III [49] . Он сердился на себя за нетерпение, которое никак не мог обуздать. Многое зависело от ответов, которых он ждал на протяжении нескольких месяцев.
Архиепископ Бенедетти был изящным мужчиной небольшого роста. Это впечатление усиливалось благодаря массивному столу, инкрустированному слоновой костью, перламутром и ромбами бирюзы, за которым он сидел. Он был единственным сыном зажиточного горожанина Вероны. У него не было особой предрасположенности к духовному сану, особенно если учесть его откровенную любовь к представительницам прекрасного пола и материальным проявлениям жизни, по крайней мере, приятным. Тем не менее его продвижение вверх по церковной иерархической лестнице было стремительным. В этом ему помогли широкая образованность, подкрепленная высокой культурой, и, как все признавали, изощренная хитрость. Его многочисленные, но осмотрительные враги признавали, что величайшее хитроумие и расчетливость Бенедетти способствовали его карьере. Будучи тонким политиком, архиепископ играл на страхе, который многим внушал. Страх был надежным оружием в руках того, кто умел им пользоваться.
Как обычно, пот градом лил с Гонория Бенедетти. Из ящика стола он вытащил перламутровый веер. Немногие знали тайну этой восхитительной вещицы. Веер ему подарила одним ранним утром дама де Жюмьеж. Больше он никогда ее не видел. Тем не менее с тех пор прелат ни на минуту не расставался с веером. Действительно, прекрасное воспоминание более чем двадцатилетней давности. Странно... Теперь камерленго казалось, что в нем уживались две памяти. Одна — далекая, но живая. Память о незначительных событиях, не имевших особой важности, но приносивших счастье. Рыбалка со старшим братом или их воображаемые приключения, о которых они грезили, спрятавшись в глубине сада, окружавшего их просторный дом. Смех матери, гортанный смех, напоминавший ему крики экзотической птицы. Нежная кожа дам или не совсем дам. Эта память была крепко запечатана, она стала недоступной даже в те моменты, когда на Бенедетти спускалась благодать. Нечто вроде огромной и неразделенной любви, к которой он не был готов, которой не требовал, которую охотно отверг бы, если бы у него был выбор, поглотило камерленго. В его душе поселился Бог, вытеснив все остальное. Теперь перед Бенедетти стояла лишь одна цель: служить Ему всеми силами и умом. С тех пор бессонными томительными ночами он искал хотя бы одно-единственное милое воспоминание, стертое двадцатью годами неистовой веры. Но оно не приходило к нему. Открывалась вторая память — память заговоров, коварства, лжи. И убийств. Сколько убийств, сколько людей, которых он приказал умертвить! Но только одна из всех этих отвратительных ран не будет давать ему покоя до конца его дней. К другим он привык. Осталось лишь одно, лишь одно имя. Бенедикт XI, его незаживающая рана. Бенедикт, подобный ангелу, которого он любил как брата, на которого усердно трудился, но которого приказал отравить. Бенедикт скончался на руках своего убийцы, бормоча в предсмертном бреду слова братской любви. На глазах Бенедетти выступили слезы. Он смежил веки, чтобы заставить себя в тысячный раз увидеть кровавую рвоту, испачкавшую рясу покойного Папы.
«Бенедикт, агнец, так горячо любимый Богом. Видишь ли, брат мой, я всей душой верю, что самым худшим грехом, который я мог бы совершить, — а я совершал их вполне сознательно, — стало бы отпущение грехов за твою смерть. Я хочу, чтобы ты оставался моим самым жутким кошмаром, моим проклятием, безумием, порой овладевающим мной, безумием, с которым я борюсь изо дня в день. Я хочу, чтобы твоя агония мучила меня до конца моей собственной агонии».
Секретарь, подобострастно согнувшись в три погибели, просунул голову в приоткрытую дверь и плаксивым тоном произнес:
— Я дважды стучал, ваше святейшество.
— Он пришел?
— Он ждет в приемной, монсеньор.
— Немедленно проводите его ко мне.
В груди Гонория Бенедетти образовалась неприятная пустота. Если новости окажутся плохими, если поручение не было выполнено, если... Хватит! Он нервно обмахнулся веером, да так сильно, что хрупкие перламутровые пластинки задрожали.