Дыхание розы | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Надо было действовать быстро. Предварительные допросы вскоре закончатся, особенно если учесть то обстоятельство, что желчная, но глупая Матильда де Суарси так опозорилась перед судьями.

Перед тем как расстаться, они пожали друг другу руки. Жан ненадолго задержал руку Леоне. Немного поколебавшись, рыцарь спросил:

— Жан, друг мой, думаете ли вы, как Эсташ и как я, что, защищая Свет, нельзя вершить святотатства?

— Это мое глубокое убеждение, и вы обижаете меня своими сомнениями, — серьезным тоном прошептал доминиканец.

Леоне протянул ему маленький холщовый мешочек, посоветовав:

— Не открывайте его здесь, брат мой. В нем — ваше право обходить закон и, несомненно, спасение мадам де Суарси. Там есть и записка. Если вы считаете… В конце концов, то, что предложено в записке, может подвергнуть вас опасности, и я буду упрекать себя…

Слабая улыбка озарила грубое лицо доминиканца, напоминавшее Леоне лицо его крестного отца по ордену госпитальеров.

— Вы, Франческо, как и я, знаете, что опасность — это любовница с характером. Опасность редко находится там, где вы ее ждете, и этим она соблазняет вас. Давайте мешок.

Ватиканский дворец, Рим,
ноябрь 1304 года

Дыхание розы

Странно… Он, кому так докучала жара, вдруг после смерти Бенедикта XI начал чувствовать, как ледяной холод пробирает его до самых костей. Можно было подумать, что приятные воспоминания, которые в мрачные минуты волновали или успокаивали Гонория Бенедетти, камерленго покойного Бенедикта XI, неожиданно поглотила бездонная пропасть. Куда делась история о прекрасном дамском веере, который он убрал в ящик стола, о том, как они со своим юным братом купались в ледяной воде реки, откуда выскочили покрасневшими от холода и удовольствия, а после увидели, что их ступни все в крови? Гонорий, которому было тогда пять лет, разрыдался и заявил, что они скоро умрут. Бернардо, старший брат, быстро взял себя в руки и принялся его утешать, объяснив, что в этом повинны раки, но раки извинятся перед ними, превратившись во вкусный обед. Они сварили их и наелись до отвала, а потом их сморил глубокий сон. Его мать… Опьяняющий запах волос его матери. Она ополаскивала волосы медовой и лавандовой водой, что пробуждало желание дышать ими, кусать и проглатывать их. Куда исчезли из его памяти опоры?

Exaudi, Deus, orationem meam cum deprecor, a timore inimici eripe animam meam [64] .

Бенедикт. Бенедикт все унес с собой в могилу. Как Гонорию хотелось разозлиться на него за это! Тогда, может быть, к нему вернулись бы прекрасные воспоминания о детстве. Но ему никак не удавалось этого сделать. Бенедикт и его ангельское упрямство. Бенедикт и его нежная несгибаемость… От тревожной грусти на глазах Гонория выступили слезы. Милый Бенедикт.

«Я так любил тебя, брат мой. Восемь месяцев, проведенных подле тебя, были единственным светлым пятном в этом дворце дураков, который я ненавижу до тошноты. Бенедикт, почему ты вынудил меня убить невинность? Другие не имели для меня значения, жалкие непоследовательные насекомые, которые летят туда, куда несет их ветер. Когда я сжимал тебя в своих объятиях, пока тебя рвало кровью, я знал, что отныне мне всегда будет холодно.

Бенедикт, разве ты не понял, что я был прав, что я боролся за нас? Зачем нам это потрясение, нам, которых так холило постоянство? Зачем надо было все бросать во имя так называемой истины, столь смутной, что она в состоянии очаровать лишь неразумных? Я защищаю установленный порядок, без которого люди стремительно погрузятся в хаос, откуда мы их вытащили. Но что ты думал? Что они любят Истину, что в своих молитвах они взывают к Справедливости? Они такие глупые, такие безвольные, такие злобные. Ах, Бенедикт… Почему ты оказывал мне сопротивление, почему противоречил мне, сам того не осознавая? Если бы ты согласился со мной, я принялся бы неустанно работать, чтобы возвести тебя на престол как Бога, как я это сделал для Бонифация, которого, впрочем, не любил. Я стал бы неутомимым инструментом, который позволил бы тебе править нашим миром. Бог озарил тебя своей улыбкой, но он не наградил тебя силой, чтобы без устали бороться. Почему ты упорствовал в этой химере?

Прежде чем приказать тебя убить, я плакал все ночи напролет. Я молился все ночи напролет. Я молил, чтобы твои глаза наконец открылись. Но ты был ослеплен ясным светом. Часы твоей агонии стали самыми долгими часами в моей жизни. Я так страдал, видя, как страдаешь ты, что поклялся навсегда изгнать из своего лексикона слова “мука”, “скорбь”, “крестный путь”.

Бенедикт… После твоего ухода моя вселенная опустела. Ты был единственным, кто мог бы приблизиться ко мне, но из-за твоей любви к Нему нас друг от друга отделяло расстояние. И все же я тоже люблю Его больше своей жизни или своего спасения.

Меня накачали одурманивающими средствами, в то время как исполнитель грязных дел спокойно прошел по пустому коридору, соединяющему мой кабинет с твоим залом. Когда я пил эту горькую настойку, я умолял, чтобы она стала для меня смертельной. Но смерть отвернулась от меня. Мое косноязычие объяснили опиумом, но мой голос прерывался из-за скорби.

Вспомни. Я видел, как ты одну за другой ел фиги. Ты мне улыбался, как ребенок, поскольку они тебе напоминали о счастливом времени, проведенном в Остии. С каждым кусочком фиолетовой кожуры, которую ты выплевывал в свою руку, тебя покидала жизнь, частичка за частичкой. Я считал минуты, которые тебе оставалось дышать, и моя душа вытекала вместе с ядом, который постепенно распространялся по твоим жилам.

В моем сердце нет ни капли сожаления, Бенедикт. Это гораздо хуже. Ни капли сожаления, поскольку я не мог позволить тебе лишить нас величия и власти во имя чудесной утопии. Это гораздо хуже, ведь после твоей смерти я не живу, я действую машинально. Это все, что мне осталось, а осталась мне устрашающая пустота.

Пусть я виновен перед Господом и перед тобой, но я прав перед людьми. Я примирюсь со своим наказанием, оно не может быть более суровым, чем наказание, которому я подвергаюсь сейчас. Милый Бенедикт, да упокоится с миром твоя прекрасная душа. Я молю тебя об этом всякий раз, когда все фибры моей души начинают кричать и взывают к снятию самых насущных обетов».

Гонорий Бенедетти встал и вытер слезы, от которых стал мокрым даже его подбородок. Перед его глазами кружилась комната, и он оперся о свой большой письменный стол, чтобы удержаться на ногах. Наконец головокружение прекратилось. Он дал себе еще несколько секунд, чтобы восстановилось дыхание, а потом дернул за позументный шнурок, спрятанный под одним из ковров, оживлявших его кабинет. Мгновенно появился камергер.

— Пусть он войдет.

— Слушаюсь, ваше преосвященство.

В кабинет вошел человек, закутанный в плащ с капюшоном.