Вздохнув, он снял с крюка один из недавно заточенных ножей — хирурги прозвали его «следуй за мной», — рассек грудную клетку и развел в стороны ребра. Гантер до страсти любил исследовать гнездилища духовных начал покойников. Из книг и собственных наблюдений он знал, что природная сущность находится в печени, жизненная сила — в сердце, а животное начало — в мозгу. Но ему страх как хотелось найти тому реальные подтверждения. Сначала он сосредоточился на печени. У китов и дельфинов печень пахнет фиалками. А у тебя, малыш-лоллард, чем?
В воскресенье Гантер чуть свет выехал за город. Предыдущую неделю он провел в трудах и науках, теперь надо было отдохнуть и восстановить силы. Он направился в сторону Олдгейт, где когда-то жил поэт Джеффри Чосер, миновал перекресток Грейсчерч-стрит с Фенчерч-стрит и сквозь распахнутые городские ворота галопом поскакал дальше, в поля, что лежали к востоку от монастыря Минориз. Но добраться туда было не так-то просто. Из ворот Олд-гейт непрерывной чередой тянулись повозки, телеги, верховые; дорога была вся в рытвинах от колес и лошадиных копыт. По обеим ее сторонам стояли деревянные дома, ветхие заезжие дворы с грязными харчевнями, которые наперебой заманивали проезжий люд дешевым постоем. В глазах пестрело от вывесок в виде рук, тарелок и бутылей. Те поля, что лежали за городской чертой, уже превратились в мусорные свалки, где громоздились кучи камней и золы, в земле там и сям зияли глубокие ямы, обманчиво зеленела топь. Но дальше, за неудобьями, начиналось чистое поле. Он проехал еще несколько сот ярдов, и уже не было видно окрест никаких строений, кроме деревянных лачуг для тех, кто подрядился ночами стеречь урожай от воров и воришек. Здесь воздух был куда чище. Гантер много читал о всяких дивных садах, которые видятся влюбленным, но самое большое удовольствие доставляло ему зрелище открытого поля. Тишину нарушал лишь стук копыт его лошади, бежавшей неторопливой рысцой.
Вдруг он услышал стон; у калитки стоял на привязи пони. Гантер остановил коня. За купой деревьев, оказывается, тоже тянулось поле; вдали едва угадывалась фигура бредущего по траве мужчины. Гантер спешился и на всякий случай стал за ствол дерева.
По полю, закрыв лицо руками, метался взад-вперед молодой человек. Потом руки его безвольно повисли, и Гантер увидел, что юноша горько плачет.
Лекарь не случайно преуспел в своем деле — от природы он был человек чуткий, участливый. По жестам пациента, по выражению лица он мог определить болезнь, которую ему предстояло лечить. И теперь его душу пронзила острая печаль, разом вытеснившая все прочие чувства и ощущения. Каково жить в этом мире совсем одному, без единого друга рядом? Когда не с кем разделить свое горе? Еще несколько мгновений он наблюдал за юношей, но больше не мог вынести зрелища его страданий. Ехать дальше ему расхотелось — ничего нового все равно не увидишь. Гантер вскочил на коня и повернул назад. Подъехав к городской стене, он запел: «Подмани, притяни, притяни меня к себе, друг мой, фокусник лихой».
Тем молодым человеком, которого заметил и пожалел Томас Гантер, был Хэмо Фулберд. Охваченный отчаянием, он не находил себе места и решил поехать в поле. Называлось оно «Поле Хокина». По южному его краю бежал ручей, с севера обрамлял лесок. Позже, когда Хэмо попросили описать то место, он сказал лишь: «Просто голое поле, только и всего». Он бывал здесь и раньше, до весенних событий, но тут впервые ослушался Эксмью и вышел за стены монастыря Сент-Бартоломью. Казалось, поле зовет его к себе, желая разделить его страдания. Привычный мир стал ему несносен. Он словно бы обступал Хэмо со всех сторон, норовил пролезть ему в душу. Неужто ничего иного не было, нет и не будет никогда? Что, если от начала и до скончания того, что принято называть временем, человек обречен на общение с одними и теми же людьми? Ночью он вывел пони и поехал.
С того дня, когда Эксмью сказал, что Хэмо прикончил зубодера, Фулберд не сомневался: теперь ему крышка. Про убийство больше не было ни слухов, ни толков; скорее всего, преступника искать перестали, решил Хэмо, однако страх суда и наказания почему-то не только не отступил, но снедал его все сильнее. Он смотрел в ночное небо, на скопление звезд, что зовется Галаксия, Млечный Путь, или Уотлинг-стрит, но и там не находил утешения. Он даже спросил отца Мэтью, ведавшего скрипторием, где монахи переписывали рукописи: верно ли, что прощение даруется всем? «Никому не ведомо, достоин ли он любви Господа нашего», — был неутешительный ответ. Не успокаивали душу и заверения Эксмью, что Хэмо принадлежит к избранным и уже потому осиян Божьим благословением. Нет на земле ни правого, ни неправого. Мы все блуждаем в ночи.
Впереди ждала лишь кромешная тьма, будто в узилище с высоким сводом. Он мысленно представлял себе, как Бог со смехом отмеривает каждому смертному его участь и конец. А может быть, такому слабому духом человеку, как он, всегда уготована неодолимая беда? Неужто во веки вечные будут рождаться на свет такие же горемыки, как он? Или недоля привязывается к какому-то определенному месту? Уж не потому ли его так тянет в Хокин-Филд? Может, все силы Земли, про которую мудрецы говорят, что она вроде бы круглая, действуют заодно? Вот над какими вопросами раздумывал Хэмо на том небольшом избранном им поле. Он упорно смотрел под ноги, словно не хотел ни на что отвлекаться от одолевавших его мыслей, видимо, настолько тяжелых, что голова его совсем поникла. Время от времени он что-то бормотал едва слышно, будто слова эти не стоило даже произносить вслух. [14]
Собственная душевная смута приводила Хэмо в недоумение. Жизненный успех его и прежде ничуть не волновал, но тут все было куда хуже: он не мог взять в толк, что с ним происходит. Лишь когда луна уже стояла в зените, прямо над его головой, он решился покинуть Хокин-Филд и медленно поехал обратно, в монастырь Сент-Бартоломью. Там его уже поджидал Уильям Эксмью:
— Ты все-таки ослушался меня. Покинул обитель, отправился шляться, — гневно бросил он и ударил Хэмо по лицу.
Хэмо и не пытался уклониться; он откинул со лба волосы, выпрямился и произнес:
— Надо же мне хоть куда-то ходить. А то сижу здесь, как птица в клетке.
— Я же тебя, Хэмо, уберечь хочу, нянькаюсь с тобой, как с малым ребенком. Скоро дам тебе работу. Будь покоен.
И, не сказав больше ни слова, Эксмью вышел.
— Что ж, ничто не ново под луной.
— Что верно, то верно. Наша земля-матушка кружится, как на колесе. И в свое время давно минувшее возвращается вновь.
Разговор этот происходил в библиотеке аббатства Бермондси, среди старинных, покрытых пылью веков пергаментных свитков и фолиантов на цепочках. Барристер Майлз Вавасур и монах Джолланд сидели рядом за длинным столом, перед ними лежал список «Expositio Apocalypseos» Примасия, [73] и они обсуждали его сетования на жадность и жестокосердие некоторых епископов второго века. Человек сторонний, случись ему увидеть этих совсем разных людей вместе, немало удивился бы тому, что законник столь высокого звания откинул с головы свой белый шелковый капюшон, чтобы без церемоний беседовать с рядовым монахом. Но Майлз Вавасур хорошо знал цену скромному бенедиктинцу. Джолланд, кладезь познаний, много лет трудился над комментарием к «Historia Ecclesiastica Brittaniarum et maxime gentis Anglorum» Беды [74] и считался величайшим знатоком ранней истории Англии и английской церкви. Однако, при всем уважении к учености монаха, Вавасур приехал к нему с иной целью — проверить, сколь крепка его вера, и узнать, распространяется ли она на все, что связано с его Богом. Подобно прочим членам общества «Доминус», Вавасур ничуть не верил в то, перед чем благоговел простой люд. Человек умный, любознательный, порывистый, он вдобавок, как истый законник, питал особое пристрастие к дебатам и острой полемике. Словно стремясь приоткрыть истинный характер барристера, природа наделила его крупным носом и большим ртом. Хотя в Бермондзи он приехал и для того, чтобы разузнать подробности некоторых чудес, связанных с историей аббатства Гластонбери, разговор пошел по иному руслу. В мире непременно будут происходить новые важные события, уверенно заявил монах.