— Добрый доктор ошибается, Джолланд. Бог нашей воле неподвластен. И нашим разумом непостижим. Разум поглощен делами мирскими, не божественными. Приведу пример. Самоубийство не грех, если свершается по Господнему повелению.
— Ну, нет. Чтобы на веки вечные быть Богом проклятым?
— А кто может этот грех предотвратить? Ты, к примеру, можешь помешать свинье пожрать младенца? — Вавасур вскочил из-за стола и подошел к эркерному окну, за которым виднелись принадлежавшие аббатству мукомольня и пекарня. — Зачем, господин монах, ты изводишь себя, подолгу просиживая здесь? Жалка та мышь, что прячется в одну и ту же норку.
Монах не обиделся; он смолоду привык к смирению.
— Здесь, среди манускриптов, сэр Майлз, я обретаю душевный покой. Вы живете в мире людей и событий, а потому, даже напрягши фантазию, не в силах вообразить какой-либо иной жизни. А тут, в этом сундуке, хранится книга, рассказывающая мне об ангелах и мудрых старцах, что ходят по нашей земле. Мы с вами…
Внизу, во дворе, послышались громкие голоса, и Джолланд тоже подошел к окну. Оказалось, четыре или пять нищих сумели пройти в калитку и, столпившись у пекарни, клянчили хлеба.
— Они до того голодны, что готовы совать в рот все подряд, — заметил Джолланд. — В основном питаются кузнечиками.
Беспрестанно уговаривая незваных гостей удалиться с миром, монахи-пекари бросали попрошайкам грубый черный хлеб с половой и бобами да лепешки, выпеченные из остатков вчерашней трапезы.
— Чистилище они прошли здесь, на земле, и после смерти наверняка вознесутся в рай.
— Они, монах, до того бедны, что им в общем-то плевать, что именно их ждет, рай или ад. В самом деле, какая им разница, ведь последний покой они найдут в каком-нибудь вонючем придорожном стойле.
— «Вперед, вперед, паломник! Из стойла, скотина, пошел!» [76]
По лицу барристера монах понял, что тот цитаты не опознал.
— Боюсь, я совсем ушел в свои мысли, сэр Майлз. Вы сравнили меня с мышью в норке. По-моему, я больше похож на пса. Когда он грызет кость, сотрапезник ему не нужен. Старинные книги вокруг — вот мои кости.
Во дворе стало тихо, доносился лишь шум мельничного колеса, которое вращал отведенный от Темзы ручей.
— Мы толковали о вечном. А вы слыхали про плясунов из обители Сент-Лоренс-Паунтни, что в Кэндлуике?
— Кое-что краем уха слышал…
— Нынче церковный двор окружен домами, а раньше там была пустошь — удобное ровное место. Лет двести тому назад, в канун летнего солнцестояния собралась на дворе приходская молодежь и начала веселиться, хотя в ту пору, как и в наши дни, любые пляски и игрища возле церкви были запрещены. Однако же парни с девушками знай дурачились — таскали друг друга на спине, перетягивали канат… Вышел к ним настоятель, потребовал прекратить срамные забавы: «Уймитесь! Уймитесь!» — призывал он, — пытаясь хоть немного остудить молодых весельчаков. Напомнил, что явились они не куда-нибудь, а на церковный двор, где на погосте лежат их предки, и поднимать шум-гам тут не след. «Попридержите языки, — уговаривал он, — дайте почившим наслаждаться вечным покоем». В ответ парни с девушками, кривляясь и паясничая, принялись водить вокруг него хоровод. Глумились над ним, как некогда иудеи над Христом. Тогда священник в отчаянии снял с груди крест, поднял его и наложил на нечестивцев проклятие, которое обрекало их плясать все лето и всю зиму, не размыкая рук до самого конца.
— Странное какое-то проклятие.
— Однако же efficiens. [77] Хоровод не останавливался ни на миг — ни попить, ни поесть, хоть плачь. Плясуны могли только прыгать да коленца выкидывать. Они молили о передышке, но ноги их не слушались и двигались все быстрее. И так день и ночь. Они уже выли, словно буйный ветер, но помочь себе ничем не могли. Отец одной плясуньи попытался было выдернуть ее из круга, так у него оторвало руку. Целый год прошел, но проклятие священника не утратило силы. Хоровод продолжал кружиться, только танцоры постепенно уходили по пояс в землю. И вскоре она накрыла их с головой, но люди слышали, что пляска продолжалась и там. Некоторые утверждают, что покойники тоже присоединились к веселью..
— Жуть.
— Кое-кто уверен, что они и поныне пляшут.
Монах смолк, осторожно перевернул страницу фолианта и вгляделся в миниатюру: из ворот древнего, обнесенного стенами города торжественно, будто шествуя в храм, выходят жители, держа перед собой музыкальные инструменты, напоминающие гитару и старинные кимвалы.
— Подобные истории, сэр Майлз, я слышу повсюду, куда бы ни шел. О плясках под землей.
— И что же, люди верят в эти россказни или принимают за обычные байки?
— Кто ж их знает? — Монах опять перевернул страницу; яркие миниатюры кратко излагали известную притчу о животных: заяц Кауард волочит связанного лиса Рейнара на суд, где заседают волк Исангрин, петух Шантиклер и курица Пинти. Волк держит перед собой похожий на астролябию круглый предмет, украшенный узором, который кажется бесконечным. — Если прошлое — всего лишь воспоминание, оно напоминает сон. Если же это сон, он — не более чем мираж.
Вскоре сэр Майлз Вавасур покинул аббатство Бермондзи и направил коня на северо-запад, к Лондонскому мосту. Там его стали теснить со всех сторон, конь с трудом пробирался меж телег и повозок, ехавших навстречу друг другу. В воздухе висел густой дух толпы. Когда они наконец выбрались на дорогу, конь, почуя волю, пустился галопом. По какому-то наитию Вавасур поскакал по берегу к Олд-Суон-Стэрз, потом по Олд-Суон-лейн свернул на север, к церкви Сент-Лоренс-Паунтни. Про легенду о проклятом хороводе он уже и думать забыл — очередная старая побасенка для несмышленышей; такие обычно начинаются: «Жил-был в старину один человек…» Он выехал на угол Кэндлуик-стрит; помнится, Джолланд сказал, что прежде эта улица была частью церковного двора. Теперь там стояли ряды домов, конюшня, хозяин которой сдавал лошадей в аренду, лавка шорника и пивнушка под вывеской «Неспешно бегущий пес». Оттуда слышалась музыка, кто-то пел «Наш мир — это лишь карусель». Вавасур подъехал поближе и, склонившись к луке, заглянул в окошко со средником. Его глазам предстал весело кружащийся хоровод.
Стоял последний день июля — канун Ламмаса, праздника урожая.
— И будет молодость без старости. И будет красота незапятнанная. И будет здоровье, а болезней не станет. И будет отдых без всякой усталости. И будет сытость, а нужды не станет. И будет почитание, а лиходейства не станет, — возглашал Уильям Эксмью, обращаясь к избранным. Он тщательно готовил речь, чтобы она не обманула ожидания слушателей; похвалил Гаррета Бартона за то, что тот повесил «Восемнадцать постулатов» на двери возле собора Св. Павла; объяснил, что убийство писца тоже обернулось к их общей выгоде: после его неожиданной смерти народ тем охотнее прочтет «Постулаты». — Шлюзы открыты, поток хлынул. Лишь когда будут нанесены все пять ран, наступит день испытаний и отчаяния, день тьмы и мглы, день могучих туч и урагана, день оглушительного шума и рева труб; и мы увидим всё своими глазами. Вот тогда и явится Он во славе, ослепляя сиянием и ублаготворяя своих сторонников и любимцев. Однако на что сейчас устремим мы наши взоры? Предначертанное должно свершиться в церкви Гроба Господня.