Он вышел на Олд-Чейндж. Там пылало несколько костров: как исстари повелось, их жгли накануне дня летнего солнцестояния и называли кострами дружелюбия, но было у них и иное предназначение: очищать воздух от накопившейся за долгие летние дни заразы. Перед каждой дверью горели светильники, придавая особую яркость растущим у порога пышным цветам и веткам ближнего дерева. Прямо на улице стояли столы, на них — блюда с мясом и сосуды с напитками. Бесшабашные пьяные плясуны уже опрокинули один кувшин. Бого не любил этот летний праздник: всеобщий вольный дух грозил ему бедой. [15] Вокруг одного костра плясали несколько женщин, напевая песенку о вставшем на дыбы пони; на некоторых были маски, как символ их нынешней свободы, другие нацепили фальшивые бороды из крашеной овечьей шерсти.
И вдруг его заметили.
— Глядите, вон Бого, судебный пристав! — завопила одна плясунья.
Хотя это был не его округ, многие лондонцы знали его в лицо.
— Ага, он! Точно, это Бого!
Его уцепили за руки и потащили в круг. Кто-то крепко схватил его с двух сторон под мышки и, как казалось Бого, все быстрее и быстрее закружил возле костра. Потом женщины поволокли его еще ближе к пламени, качаясь у самого огня. Он чувствовал, что ему подпалило подошвы башмаков, пропекло лосины. Бого испуганно взвизгнул; женщины со смехом отпрянули. Он неловко, с трудом выпрямился. Тут две негодяйки бросились к нему, сбили с ног и принялись молотить кулаками. И вдруг одна, бессознательно подражая мужчинам в уличном бою, откусила ему мочку уха. Бого взвыл от боли, а женщины торжествующе заорали. Это был дружный, долгий и жестокий вопль ликования; такие часто раздавались на улицах Лондона — казалось, будто вопит сам город. Там, на Олд-Чейндж, его и бросили орошать кровью землю и камень.
Коук Бейтман, мельник Кларкенвельской обители, стоял на коленях в поперечном нефе собора Гроба Господня. Он только что привез двенадцать мешков муки здешнему приходскому священнику, и тот согласился выступить третейским судьей в споре Бейтмана с экономом за отрезок речки Флит, расположенный между обителью и землей эконома. Эконом тоже не зевал: он привез в дар священнику мастифа, поскольку настоятель собора жаловался на наводнивших округу горлопанов и подозрительных типов в масках, которых как магнитом тянуло к Ньюгейтской тюрьме. Мельница стояла на Флите, до городских ворот было чуть меньше мили, и Коук Бейтман частенько заезжал в Лондон. Интересовали его там только речки да родники. Он так привык к шуму мельничного колеса, что этот звук представлялся ему главным и единственным в мире. Он засыпал под журчание воды и, едва проснувшись, слышал в ушах ритмичный плеск. Рокот стремительного Флита вошел в его плоть и кровь, и мельник внимательно и вдумчиво сравнивал его с прочими речками и речушками, бежавшими через город. Даже еще не видя Фолкона, он узнавал его по тихому шороху камыша; опасно переменчивый Уэстбурн — по бурлению и клокотанию из-за донных родников и подводных течений, Тайберн — по тяжелым медлительным водам, петляющим среди болот, Уолбрук — по ясному потоку, бегущему по галечному дну, а Флит — по мощной стремнине, прорезающей город. Ну и, конечно, Темзу — величавую, многоголосую, то неистово бурную, то похожую на гладкое сверкающее полотно.
Не эта ли река цвета яри-медянки течет в «окне Иесея», [83] что над северным нефом? А кто стоит на берегу, воздев руки? Святой Эрконвальд? Настоятель все уговаривал Коука Бейтмана полюбоваться новым бесценным творением Джанкина Глейзира из Криплгейта и как-то спросил мельника:
— А помнишь, три года назад на севере взошла яркая звезда и двинулась на запад?
— Как же, прекрасно помню. Сначала была огромной и сияла — аж глаза слепило, потом стала таять и сделалась тоньше орехового прутика.
— Та звезда теперь в нашем окне!
И правда, она сияла над головой Ричарда II, преклонившего колена перед Иоанном Крестителем. Между ними ветвилось «древо Иесея». Главный ствол взрастал прямо из тела спящего Иесея, от ствола один над другим размещены были Давид и Соломон, Пресвятая Дева и распятый Христос, а надо всеми — Христос во славе. На мессе, которую служили по случаю освящения витража, двое юных сиамских близнецов с одной общей бедренной костью сладкозвучно пропели Mater Salutaris. [84]
Коук Бейтман особенно заинтересовался изображением короля — на Ричарде была красно-белая мантия, ниспадавшая изящными складками, на голове — большая золотая корона. Мельнику довелось увидеть короля вблизи, когда тот вместе с аббатом монастыря Сент-Джон, принадлежавшего ордену госпитальеров, обедал в Кларкенвельской обители по случаю торжества — отмечалось восстановление Большого зала обители, сожженного босяцким войском во главе с Уотом Тайлером. Ричард прибыл под большим золотым балдахином. Мельник тогда отметил про себя, что король держится так, будто сошел со страниц иллюстрированной Псалтири. На нем была роскошная алая, расшитая жемчужными лилиями накидка до колен с горностаевым капюшоном. На капюшоне — буквы золотого шитья, на ногах — шелковые чулки до колен и остроносые туфли белой кожи, с серебряными цепочками поверх чулок. Даже когда Ричарда приветствовали с должным почтением, а аббат поцеловал его в знак дружеской приязни, лицо короля оставалось бесстрастным. Его молчание как бы предписывало окружающим тоже помалкивать, и церемония проходила в выжидательной тишине. Казалось, само время остановило ход. Ричард, на взгляд Бейтмана, был не стар и не молод, — того же возраста, что земной мир. На витраже он был изображен именно таким. И через пятьсот лет, во времена, которых никто из современников и вообразить не может, он все так же будет в безмолвном благочестии стоять на коленях перед Крестителем.
Глядя на витраж, трудно было представить себе нынешние беды короля. Разве может это воплощение освященного Небом порядка испытывать муки? Разве может ему грозить полная перемена участи? Мельник, как и все прочие, слышал про нынешние невзгоды Ричарда. Всего пять дней тому назад он сдался Генри Болингброку и был взят под арест. На улицах и в пивнушках горожане повторяли друг другу слова Генри: «Милорд, я прибыл быстрее, чем вы ожидали; объясню вам, почему. Люди говорят, вы слишком суровы к своему народу, чем вызвали его недовольство. Если не возражаете, милорд, я помогу вам лучше править Англией». Ответ короля тоже был известен всем: «Ежели это угодно вам, мой добрый кузен, то будет угодно и нам». Кое-кто добавлял одну подробность: Ричард будто бы повернулся к графу Глостеру и произнес: «Я вижу, конец мой близок».
Король не пользовался в Лондоне большой популярностью. К примеру, когда в ночь накануне дня летнего солнцестояния на сцене появилась кукла, изображавшая Ричарда, зрители глумливо заулюлюкали. Два года тому назад он ввел пожизненные пошлины на шерсть и кожу, а недавно распорядился посадить в тюрьму шерифа за промахи в работе. Ходили слухи, что Ричард вдобавок вознамерился обложить новыми налогами купцов, чтобы собрать денег на свои походы в Ирландию и Шотландию. Как раз, когда он был в Ирландии, Генри, находившийся на севере Англии, и решился на мятеж. Кроме того, властолюбие короля все росло. По городу полетела молва, будто по его требованию в огромном зале Вестминстерского дворца воздвигли трон, «на котором после трапезы он восседает до вечерни, не обращаясь ни к единому человеку, но зорко следит за всеми и если уставится на кого, тот человек, невзирая на сословие и звание, обязан преклонить колени».