— Я… я не…
— Я ее убил, Джонни. Я их обоих убил. И не говори мне, что не может этого быть, что я не такой, потому что ты ничего не знаешь.
— Я… — Он начал было приподниматься на локте, потом снова лег. — Но ты же это наверняка неспроста, Лу. Наверняка они заслужили.
— Никто ничего не заслуживал, — ответил я. — Но я это очень неспроста.
Вдалеке глухо, словно привидение, заревели гудки нефтеперегонного завода на вечернюю смену. И я мысленно увидел, как на завод плетутся одни рабочие, а другие плетутся с завода. Бросают в машины свои коробки с обедом. Едут домой, играют с детишками, пьют пиво и смотрят телевизор, барахтаются с женами и… Как будто ничего не происходит. Как будто теленок тут не умирает, а вместе с ним не умирает бык — будущий мужчина.
— Лу…
— Да, Джонни. — То было утверждение, не вопрос.
— Т-то есть т-ты в смысле, что я… Я должен взять на себя? Я…
— Нет, — ответил я. — Да.
— П-по-м-моему, я не… я не могу, Лу! Ох, господи, не могу! Я н-не смогу через это…
Я уложил его обратно. Взъерошил ему волосы, мягко пощекотал шею, закидывая ему голову немного назад.
— Время миру, — сказал я, — и время войне. Время насаждать и время вырывать посаженное. Время жить и время умирать… [10]
— Л-лу…
— Я мучусь, — сказал я, — больше тебя.
И резанул ему по трахее ребром ладони. А потом потянул на себя его ремень.
…Я заколотил в дверь, и через минуту пришел вертухай. Приоткрыл, я выскользнул наружу, а он снова захлопнул дверь.
— Без хлопот, Лу?
— Без, — ответил я. — Он был очень мирный. Мне кажется, дело у нас сдвинулось.
— Заговорит, а?
— Они всегда говорят, — пожал плечами я.
Я поднялся обратно и рассказал Хауарду Хендриксу, что мы с Джонни хорошенько поговорили и теперь, я думаю, он расколется.
— Вы только его с часик не трогайте, — посоветовал я. — Я сделал все что смог. Если после меня не прозреет, значит, не прозреет вообще.
— Само собой, Лу, само собой. Я же тебя знаю. Позвонить, когда я с ним побеседую?
— Лучше да, — ответил я. — Мне даже любопытно, заговорит он или нет.
Иногда я просто так валандался по улицам, торчал у витрин, сдвинув шляпу на затылок и зацепив один сапог за другой… черт, да вы меня, наверно, видели, если бывали в наших краях: так вот я и стоял, вроде как весь из себя приятный, дружелюбный такой, глупый, штаны загорятся — не соображу, что опи́саться надо. И все время я в глубине души хохотал до колик. Просто оттого, что на людей смотрел.
Понимаете меня, да? Семейные пары, мужья с женами прогуливаются. Высокие толстые тетки и низенькие щупленькие мужички. Крохотные тетеньки и огромные жиртресты. Дамы с подбородками-кувалдами и господа вообще без подбородков. Чудеса с ногами колесом и невидали с ногами хером… Я хохотал — в душе, конечно, — пока не начинало болеть нутро. Так же весело, как заглянуть на обед Торговой палаты, а там кто-нибудь встает, несколько раз откашливается и говорит: «Господа, мы не можем пожинать больше, чем посеяли…» (А как тут у нас с процентами?) Но мне кажется, над этим — над ними, людьми, этими несовместными людишками, — грех смеяться. Это же трагедия.
Они же не дураки — по крайней мере, не глупее среднего. И спаривались они не специально ради шутников вроде меня. Сказать вам правду, я смекаю, что жизнь сыграла с ними ту еще шуточку. Было такое время — может, всего пара минут, — когда казалось, что между ними нет никаких различий и они друг друга устраивают; когда они взглянули друг на друга в нужное время, в нужном месте и при нужных обстоятельствах. И все было идеально. У них было только это время, эти несколько минут, и больше оно не повторялось. Но пока длилось…
…Все казалось как обычно. Шторы задернуты, дверь в ванную приотворена, чтобы падало немного света; а она спала на животе. Все было так же… но не так. Бывает.
Она проснулась, когда я раздевался; у меня из кармана высыпалась мелочь, раскатилась до самого плинтуса. Протирая глаза, она села, собралась сказать что-то резкое. Но вместо этого почему-то улыбнулась, и я улыбнулся в ответ. Сгреб ее в объятья и сел, не выпуская ее. Поцеловал, ее губы приоткрылись, а руки обвили меня за шею.
Так оно и началось. Так и продолжалось.
Пока в конце концов мы не растянулись рядышком, бок о бок; она положила руку мне на бедро, я — ей; оба вялые, выжатые досуха, запыхавшиеся. Но все равно мы друг друга хотели — нам хотелось чего-то. Как в начале, а вовсе не в конце.
Она уткнулась головой мне в плечо, и это было славно. Мне не хотелось ее отталкивать. Она зашептала мне на ухо, залепетала по-детски:
— Сержусь. Ты меня мучил.
— Правда? — переспросил я. — Ох, прости меня, солнышко.
— Очень больно меня мучил. Вот сюда. Локтем.
— Ох, елки…
Она меня поцеловала, потом ее губы соскользнули с моих.
— Уже не сержусь, — прошептала она.
Затем умолкла — похоже, ждала, чтоб я сказал что-нибудь. Что-нибудь сделал. Притиснулась ко мне поближе, поежилась, а лицо так и не показала.
— А я кое-что знаю…
— Что, солнышко?
— Про эту ваз… твою операцию.
— И что, — спросил я, — по-твоему, ты знаешь?
— Это было после… после Майка…
— Что — Майка?
— Миленький мой… — Она поцеловала меня в плечо. — Мне все равно. Я не против. Но это же тогда случилось, да? Твой отец воз… переживал и…
Я медленно выдохнул. В любую другую ночь я бы, наверно, с наслаждением свернул ей шею, но сегодня в кои-то веки не хотелось.
— Насколько я помню, примерно тогда, — ответил я. — Но не знаю, связано это как-то или нет.
— Миленький…
— Ну?
— Как ты думаешь, почему люди…
— Черт его знает, — ответил я. — Я так и не понял.
— А женщины разве не… Ты бы точно пришел в ужас, если бы…
— Если что?
Она прижалась ко мне сильнее, и мне показалось, что она вся горит. Она задрожала и заплакала:
— Н-не надо, Лу. Не вынуждай. Я п-просто…
Я и не стал ее вынуждать.
А потом, когда она опять плакала, но уже по-другому, зазвонил телефон. Хауард Хендрикс.
— Лу, мальчик мой, тебе удалось! Ты обработал его как надо!
— Он подписал признание? — спросил я.
— Гораздо лучше, мальчик мой! Он повесился! На собственном ремне! А это получше доказательство, чем все наши переплясы перед судьей с тратой налоговых денежек и прочей хренью! Черт, Лу, жалко, что тебя сейчас тут нет, я бы пожал тебе руку! — Он перестал орать и попробовал пригасить в себе злорадство. — Ладно, Лу, дай мне слово, что воспримешь все правильно. Не надо переживать. Такие жить не заслуживают. Уж лучше пусть мертвый, чем живой.