Я вскрикнул от ужаса. Меня отшвырнуло назад. Но хотя теперь я различал знакомую фигуру и древний силуэт его лица в терновом венце, лицо все равно увеличивалось в размерах; удивительно нечеткое, оно опять склонилось надо мной и внезапно чуть не удушило меня своим безмерным, всеподавляющим весом.
Я закричал. Беспомощный, невесомый, я не мог дышать. Я кричал так, как не кричал за все мои жалкие годы, мой вопль вытеснил даже рев, забивший мне уши. Но видение продолжало надвигаться – огромная, давящая, неотвратимая масса, что когда-то была его лицом.
– О Господи! – заорал я изо всех сил, оставшихся в моих пылающих легких. В ушах шумел ветер.
Что-то с такой силой ударило меня по голове, что у меня треснул череп. Я услышал его треск. Я почувствовал всплеск крови.
Я открыл глаза. Я смотрел вперед. Я находился по другую сторону часовни – распростерся у покрытой штукатуркой стены, бессильно раскинув ноги; руки болтались, голова горела от боли в месте сотрясения, в том месте, которым я ударился о стену.
Лестат ни разу не шелохнулся. Я знал, что он не виноват. Можно было мне это не объяснять. Не он отбросил меня назад. Я перевернулся, упал ничком и подложил руку под голову. Я знал, что вокруг меня топчутся чьи-то ноги, что рядом Луи, что подошла даже Габриэль, и также я знал, что Мариус уводит Сибил и Бенджамина.
В звенящей тишине я слышал только тонкий, резкий смертный голос Бенджамина:
– Но что с ним случилось? Что случилось? Блондин его не трогал. Я видел. Этого не было. Он не...
Пряча мокрое от слез лицо, я прикрыл дрожащими руками голову, и никто не видел мою горькую улыбку, хотя всхлипы слышали все.
Я плакал и плакал, долго, а потом постепенно, как я и ожидал, рана на голове начала затягиваться. Злая кровь поднялась к поверхности кожи и, зудя, оказывала мне свою злую поддержку, сшивая плоть, как исходящий из ада лазерный луч.
Кто-то передал мне салфетку. От нее слабо пахло Луи, но полной уверенности у меня не было. Прошло много времени, прежде чем я наконец сжал ее и стер с лица кровь. Минул еще час, час тишины, – поскольку многие из уважения выскользнули из часовни, – прежде чем я перевернулся, поднялся и сел у стены. Голова больше не болела, рана исчезла, присохшая кровь быстро осыпалась. Я долго и тихо смотрел на него.
Мне было холодно, одиноко и плохо. Чужие бормотания не проникали в мое сознание. Я не замечал ни жестов, ни передвижения окружающих.
В святая святых моей души я перебрал, по большей части медленно, подробно, все, что видел, все, что слышал, – все, что я тебе здесь рассказал.
Наконец я поднялся. Я вернулся и посмотрел на него.
Габриэль что-то сказала. Что-то резкое и грубое. Я не слышал, что именно. Я слышал звук, интонацию, как будто ее старинный французский язык, так хорошо мне знакомый, стал новым для меня наречием.
Я встал на колени и поцеловал его волосы.
Он не пошевелился. Он не изменился. Я ни секунды не боялся и ни на что не надеялся. Я еще раз поцеловал его в щеку, поднялся, вытер пальцы салфеткой, которую до сих пор сжимал в руке, и вышел.
Кажется, я долгое время простоял в оцепенении, а потом кое-что вспомнил, вспомнил, что Дора давным-давно говорила, будто на чердаке умер ребенок, рассказывала о маленьком призраке и о старой одежде.
Уцепившись за это воспоминание, крепко сжимая его, я смог подтолкнуть себя к лестнице.
Там мы с тобой через некоторое время и встретились. Теперь ты знаешь, к лучшему или к худшему, что я увидел – или чего не увидел.
Итак, моя симфония окончена. Давай я поставлю свое имя. Когда ты закончишь переписывать, я подарю свой экземпляр расшифровки Сибил. И, наверное, Бенджику. А с остальным можешь делать что хочешь.
Это не эпилог. Это последняя глава повести, которую я считал завершенной. Я дописываю ее своей рукой. Она будет краткой, поскольку обо всем, что важно, я уже рассказал и остается лишь изложить некоторые голые факты.
Возможно, позже у меня найдутся подходящие слова, чтобы яснее описать, до какой степени я обессилел после всего, что случилось, но пока что я могу это лишь констатировать.
Поставив подпись на копии, так тщательно записанной Дэвидом, я не ушел из монастыря. Было слишком поздно.
За разговорами прошла вся ночь, и мне, перевозбужденному после описанных мной Дэвиду событий, пришлось удалиться в одну из потайных кирпичных комнат здания, показанных мне Дэвидом, место, куда когда-то заточили Лестата; никогда еще я до такой степени не выматывался, и с восходом солнца моментально погрузился в сон.
С наступлением сумерек я поднялся, расправил одежду и вернулся в часовню. Я опустился на пол и поцеловал Лестата с нескрываемой любовью, как прошлой ночью. Я никого не замечал и даже не знал, кто там присутствовал.
Поверив Мариусу на слово, я вышел из монастыря, омытый фиолетовым светом раннего вечера, доверчиво скользя глазами по цветам, и прислушался, чтобы аккорды сонаты Сибил привели меня в нужный дом.
Через несколько секунд я услышал музыку, далекие, но быстрые фразы «Аппассионаты», первой части знакомой песни Сибил.
Она звучала с непривычной звонкой четкостью, с новой апатичной интонацией, придававшей ей властный, рубиново-красный оттенок, понравившийся мне с первого звука.
Значит, я не напугал свою девочку до потери рассудка. Значит, с ней все в порядке, она благоденствует и, возможно, влюбляется, как многие из нас, в сонную душную прелесть Нового Орлеана.
Я немедленно поспешил к указанному месту и, не успев даже ощутить ветер, оказался перед огромным трехэтажным красным кирпичным домом в Метэри, предместье Нового Орлеана, обладавшем, несмотря на близость к городу, чудесной атмосферой уединения.
Как и говорил Мариус, этот новый американский особняк со всех сторон окружали гигантские дубы, а французские двери с чистыми блестящими стеклами были настежь распахнуты навстречу раннему ветру.
Мои ноги ступали по длинной мягкой траве, а из каждого окна лился роскошный свет, такой дорогой сердцу Мариуса, как лилась и музыка «Аппассионаты». В настоящий момент она с удивительной грацией переходила ко второй части, Andante con motto, которая сначала обещает быть более спокойным фрагментом произведения, но быстро присоединяется к общему безумию.