Она, кивая, выслушала все это, будто я рассказывала ей о том, как провела летние каникулы, а потом сказала:
— Да, так я и думала. Позволь мне сказать тебе две вещи: во-первых, ты верно заметила, церковь порочна, и я имею в виду не только католическую церковь. Я имею в виду церковь вообще, потому что она одинакова во всех своих конфессиях в силу того, что во многом представляет собой земное, человеческое учреждение, а стало быть, подвержена скверне нашего мира. Хуже того, время от времени она оказывалась сопричастна к власти, а власть порочна по самой своей природе, поэтому и во главе церкви порой оказывались преступники, иногда даже в буквальном смысле слова, а уж эгоистичными, жадными до власти и не испытывающими никакого интереса к следованию Христу эти люди были почти всегда. Причем они, возможно, восхищаются Христом и считают, что он очень велик, но Христос, как ты, наверное, знаешь, стремился вовсе не к этому, совсем нет. Один из моих соотечественников написал как-то, что церковь — это крест, на котором Христа распинают каждый день, но добавил, что Христа невозможно отделить от Его креста, а это означает, что церковь является не просто скопищем каких-то зануд, носящих забавные одеяния, но также вечным, совершенным, мистическим телом Христовым. Вот почему мы так привержены этому, и вот почему мы отдаем церкви свои жизни, почитая себя счастливыми. Сейчас ты не понимаешь этого, но, может быть, осознаешь со временем.
Я попыталась возразить, но она оборвала меня словами «помолчи минутку, пожалуйста», и я послушалась.
— Так вот, — продолжила она, — я выслушала твою историю и понимаю, что у тебя украли детство и тебе пришлось нелегко. Жаль, конечно, но мир вообще гнусное место, это ни для кого не секрет. Страдание в жизни неизбежно, но важно не это, а то, как мы его переносим. Ты уж поверь, я прекрасно понимаю, что тебе довелось испытать.
— Ни хрена вы не понимаете! — рявкнула я.
— Ты так думаешь? Тогда послушай. Зимой сорок пятого года мне было пятнадцать. Моего отца арестовали и казнили в связи с июльским заговором против Гитлера, что тебе, может быть, известно, поскольку ты знакома с историей. К тому времени оба моих брата погибли на Восточном фронте, и мы пытались выбраться из Восточной Пруссии на крестьянской телеге, пока до нас не добрались русские. Мы — это моя мать, моя сестра Лизель, на три года младше меня, и я. Нам это не удалось, и в конце концов мы оказались в ловушке разрушенной фабрики, среди сотен беженцев, а когда русские нашли нас, они изнасиловали всех женщин до единой. Нас троих они привязали обнаженными к трубам и насиловали бесчисленное количество раз, двое суток подряд. Мою сестру замучили до смерти. Я видела, как пьяные русские выбросили ее в окно, как мешок с мусором. За всю предыдущую жизнь она не слышала ни единого грубого слова, но такова была ее смерть. Моя мать повесилась на следующий день. Я скиталась несколько недель, торгуя своим телом за еду и сигареты, предлагая себя всякому, кто пожелает. Потом меня нашли кровницы, немки, которые, естественно, тоже подверглись насилию. Надо сказать, что никому и в голову не пришло жаловаться, потому что к тому времени мы уже слишком хорошо знали, что натворили наши соотечественники в Польше и России. Поэтому мы страдали молча, как собаки.
Эту фразу я запомнила точно, хотя насчет остальных у меня такой уверенности нет. Я восстанавливаю это в своей памяти, словно возвращаюсь в прошлое по пройденному пути. Но слова «страдали молча, как собаки» запечатлелись в моем сердце.
Она рассказала мне о том, как пошла с этими сестрами на запад, как потом к ним присоединились другие, освобожденные из концентрационных лагерей, куда поместили их нацисты. После окончания войны небольшая группа сестер со всей Европы собралась в Германском приорате кровниц в Ротвейле.
— Меня, — рассказывала приоресса, — вид этих женщин, пострадавших куда больше, чем я, лишившихся всего, подвергшихся пыткам, потерявших здоровье и при этом думающих только о том, как помочь другим, приводил в бешенство. Я не могла понять, как можно верить в Бога, допустившего смерть, пытки, изнасилования, гибель детей? И однажды ко мне подошла женщина, сестра Магдалена. Она тоже попала в руки наступавших, ее голой распяли на телеге и прибили гвоздями, чтобы каждый проходивший мимо мог попользоваться ее телом. Когда она сказала, что я должна «простить их, ибо они не ведают, что творят», я совсем с цепи сорвалась, плюнула ей в лицо, расцарапала его, но, когда мы с ней сцепились и упали, она прижала меня к полу, положила мне на лицо распятие — вот это самое. (Приоресса показала мне распятие, которое всегда было с ней.) А потом сестра Магдалена показала мне шрамы на руках, оставленные гвоздями. Смотри, смотри, глупое дитя, ты кричала на меня, что же ты думаешь, это шутка, выдумка? Меня распяли, и я умерла и теперь живу во Христе, будь благословенно его имя. А ты! Неужто ты не видишь, что после всего, содеянного с тобой, тоже стала трупом, но истинная жизнь лишь ждет, чтобы ты ее приняла. Так нет же, ты вцепилась в смерть и прижимаешь ее к себе, как ребенок тряпичную куклу. А ведь на самом деле стоит тебе простить их, как ты сможешь простить себя за то, что не умерла вместе со своей семьей, и продолжишь жить в Господе.
Таков был рассказ приорессы, во всяком случае его основное содержание. В конце концов, Господь коснулся ее сердца, и она осталась с кровницами, собиравшимися вместе после войны, а впоследствии сама стала сестрой. Она объяснила, что женщин, уцелевших тогда после катастрофы в Европе и начавших возрождать общество из того приората, позднее стали называть ротвейлерами, поэтому и ее так кличут, а я пробурчала, что не знала и думала, это из-за того, что она злая, как собака. Приоресса рассмеялась и сказала, что это не единственное, о чем у меня неверное представление.
Уходя, я услышала, как сияющий сказал: «Ну, ты ей и задала». Я по-прежнему называю его как в детстве. Следовало бы, конечно, говорить «Люцифер», но уж больно это отдает фильмами ужасов с киношными спецэффектами.
Знаете, несмотря на некоторые способности, ум у меня вообще-то слабый, неразвитый и похож на полый сосуд, который можно заполнить чем угодно, что обычно со мной и происходило. Так уж получилось, что мои бедные родители ничему меня не научили, и, хотя потом я впитала уйму всего, включая грязь, которую лучше бы слить, свободного места оставалось вдосталь. Поэтому против моей воли слова приорессы застряли у меня в памяти, и я невольно обдумывала услышанное, как Мария в Евангелии.
Я согласилась пойти в храм и пошла. Я стояла. Я сидела. Я преклоняла колени, осеняла себя крестным знамением вместе с остальными. Я возглашала ответствия и пела. Я сказала себе, что раз им нужно шоу, они его получат, но внутри все останется по-прежнему. Священником там служил отец Манч, маленький пожилой человек с блестящими искусственными зубами. Он прибывал, возглашал Евангелие, произносил утешительные проповеди, говорил над хлебом и вином подобающие магические слова и уезжал. Я чувствовала, что в обители Св. Екатерины ему неуютно. Говорят, в обычных монастырях священников холят и лелеют, но кровницы всегда относились к ним, как к обслуживающему персоналу. Но из этого не следует, что их должны любить. Бедняга, я не могу избавиться от мысли, что он чувствовал себя неоцененным: поднимался до рассвета, вел машину по скользким зимним дорогам вверх на гору из Брэдливилля, чтобы отслужить мессу для компании женщин с суровыми лицами, которые провели свою жизнь, уклоняясь от бомб и эскадронов смерти, и наверняка могли бы, обойтись без него. И, как я выяснила впоследствии, им случалось обходиться без священников.