Писарь молчал.
— И повсюду валяются отдельные листы! И посмотрите — книжный червь! Отвратительно. Непростительно. — Я решил, что сам приведу документы в порядок, и был все еще занят этим делом, когда, незадолго до вечерней службы, в скрипторий вдруг вошел Пьер Жюльен. Он тяжело дышал и был весь мокрый от пота, будто бы бежал вверх по лестнице. Его лицо необычно раскраснелось.
— Ах! Сын мой, — запыхтел он, — вот вы где!
— Как видите.
— Да. Хорошо. Э-ээ… Пойдемте со мной, пожалуйста, я хочу с вами поговорить.
Недоумевая, я последовал за ним обратно вниз. Он был чрезвычайно взволнован. Когда мы подошли к моему столу, он обернулся ко мне и сложил руки на груди. Его голос дрожал от переполнявших его чувств.
— Мне сообщили, — начал он, — что вы не намереваетесь следовать моему совету в отношении допросов заключенных по поводу колдовства. Это правда?
От неожиданности я растерялся и не сразу нашелся с ответом. Но Пьер Жюльен не ждал, пока я сформулирую ответ.
— При этих обстоятельствах, — продолжал он, — я решил взять на себя руководство расследованием гибели отца Августина.
— Но…
— Извольте передать мне все документы по этому делу.
— Как вам будет угодно. — Я сказал себе, что чем слушаться его нелепых советов, лучше совсем отказаться от разбирательства. — Но вы должны узнать, что я обнаружил…
— Я также обдумываю ваше будущее в Святой палате. Мне кажется, что вы не исполняете свои обязанности в надлежащем духе.
— Прошу прощения?
— Я решил обсудить этот вопрос с епископом и с приором Гугом. А пока вам следует заняться корреспонденцией и прочими мелкими делами.
— Стойте. Подождите. — Я поднял руку. — Вы действительно хотите сместить меня с моей должности?
— Это мое исключительное право.
— Но вы же не настолько заблуждаетесь, чтобы полагать, что вы в состоянии справиться здесь без меня?
— Вы тщеславный и кичливый человек.
— А вы болван! Надутый бурдюк! — Я вдруг потерял самообладание. — Как вы смеете даже помышлять о том, чтобы приказывать мне? Вы, не умеющий провести обыкновенного дознания без этих топорных орудий, к которым обращаются только полные ничтожества?
— Да онемеют уста лживые, которые против праведника говорят злое с гордостью и презреньем [85] .
— Я сам хотел это вам сказать.
— Вы уволены. — Его губы дрожали. — Я больше не желаю вас здесь видеть.
— Отлично! Потому что от одного вашего вида меня тянет блевать!
И с этим я ушел, чтобы он не был свидетелем всей силы моего гнева. Ибо я не хотел показывать ему, как жесток был удар, как глубоко он ранил мою гордость. Возвращаясь в обитель, я изливал на него потоки проклятий: «Да сделается тлей земля твоя! Да будешь ты навозом на поверхности земли! Да будет меч пожирать тебя и насытится и упьется кровью твоей! Да будут пшеница и полба твои побиты!» Я твердил себе, что рад сбросить его ярмо со своей шеи. Освободиться от тирании этого червяка — это ли не благодать! Я должен благодарить Господа! А лишившись моей помощи, разве не увязнет он в трясине забот и отчаяния? Разве не приползет он ко мне, моля о спасении?
Так я говорил себе, но слова эти не проливались бальзамом на мои душевные раны. Взгляните только, как удалился я от духа смирения! Я желал, чтобы он был ввержен в геенну огненную. Я желал поразить его проказою Египетскою, почечуем, коростой и чесоткой, от которых ты не возможешь излечиться. И в этом я не был слугою Божьим, ибо что говорит Высокий и Превознесенный, вечно Живущий? Я живу на высоте небес и во святилище, а также с сокрушенными и смиренными духом [86] .
Читая о моем гневе, вы, возможно, спрашиваете себя: это ли человек, познавший божественную любовь? Это ли человек, испытавший единение с Господом и вкусивший вечной благодати Его? И вы, вероятно, подумаете, что вам следует изменить свое мнение. И вы, конечно, имеете на то полное право, потому что я и сам начал уже сомневаться. Теперь мое сердце было холодным, точно камень; я курил фимиам гордыне; беззакония мои превысили голову мою. Душу мою поглотили дела земные, когда ей должно было искать град, воды чьей реки есть источник радости и чьи врата Господь любит более всех колен Иакова. Я уклонился от объятий Божьих — или, может быть, эти объятья никогда не раскрывались предо мной.
Мое каменное сердце, разогретое скорее лихорадкой ярости, чем пламенем любви, медленно остывало в ту ночь, когда я лежал на своей постели. С отчаянием я думал о всех своих грехах, о врагах, раскинувших сеть по дороге. Я молча молил: «От человека лукавого и несправедливого избави меня!» Затем я вспомнил об Иоанне и обрел утешение, которого не мог получить от обращения к Господу, ибо, думая об Иоанне, я не чувствовал стыда за свои изъяны и пороки. (Прости меня, грешного, Господи!) Я гадал, что она сейчас делает, и нашла ли она уже пристанище на зиму, и вспоминает ли меня, лежа ночью в темноте. Я намеренно вкусил от запретного плода, и познал сладость его, и жаждал вкусить еще. Я вспомнил свое обещание послать ей весточку; уже несколько недель я собирался сочинить письмо, в котором желал признаться в своей недостойной страсти к ней и объявить о своем намерении никогда больше с ней не видеться. Конечно, написать такое письмо будет нелегко. А отослать его, не возбудив подозрений, будет почти невозможно. В конце концов, зачем монаху переписываться с женщиной? И как выразить свои чувства человеку, который не умеет читать?
И тут я вскочил. Письмо! Мысли об одном письме заставили меня вспомнить о другом: письмо от епископа Памье — письмо, касавшееся Вавилонии, в которую вселился дьявол.
Оно до сих пор лежало среди бумаг отца Августина. Если Пьер Жюльен наткнется на него, последствия могут быть самыми ужасными. Кто может сказать, какие чудовищные фантазии породит оно в чурбане, что он носит на плечах?
Я знал, что я должен его изъять. Всю ночь я пролежал без сна, терзаясь страхом, что я могу не успеть опередить Пьера Жюльена.
На следующее утро я не пошел к службе. Я поспешил в Палату, подгоняемый холодным дыханием ранней зимы. Постучав в наружную дверь, я, к своему удивлению, не получил отзыва тотчас, хотя всю ночь стражник обычно находился прямо за этой дверью. Потом я сообразил, что брат Люций, известный тем, что являлся спозаранку, должно быть, уже на месте. И я сильнее забарабанил в дверь. Наконец я был вознагражден голосом писаря.
— Кто это? — спросил он.
— Отец Бернар. Отворите.
— Ох! — Послышался скребущий звук отодвигаемого засова. Затем появилось его лицо. — Входите, отец мой.
— Иногда я удивляюсь, зачем вы вообще вечером уходите к себе в обитель, — заметил я, проходя мимо него. — Вам следует оставаться здесь и заканчивать дела.