Я ему хлеб-соль отплачу,
Кровь горячую пролью!
Подайте нам хоть невейницы, люди добрые!
Точнее сказать, выводил эту жалобную песнь один Животко, а второй мальчик только подпевал и выкрикивал припев, всякий раз меняя в нем просьбу к людям добрым.
Навстречу им вышла женщина в черном платке, вынесла хлебных корок, как и просили, а следом выбежала еще девица с косой и быстро сунула в руки мальчикам мешочек сушеных яблок. Стремительно перекрестив обоих, поцеловала Севастьяна в щеку и удрала, пока взрослые не приметили.
— Жалостливая, — удивленно сказал Севастьян, потирая поцелованную щеку.
Животко кивнул, не переставая петь.
— Может, нас в дом призовут, — сказал он, прерывая песню, потому что больше никто не выходил.
Но такого чуда не случилось. Люди все находились в поле — торопились, пока стоят погожие деньки, на севере они быстро заканчиваются.
Церковь для крещения Животко решили искать в каком-нибудь маленьком городе подальше от Новгорода. По дороге они почти не разговаривали — выяснили друг о друге главное, и ладно.
Лес стоял стеной, охраняя мальчиков и успокаивая растревоженные их сердца. Иногда по дороге Животко принимался петь:
Расплакалась нищая братия,
— Христос, Небесный Царь,
На кого ты нас оставляешь?
Кто нас станет питати,
От темной ночи покрывати?
Речет им Христос Небесный Царь:
— Не плачь, моя меньшая братия!
Дам я нищим убогим
Гору крутую золотую.
Будет вашим душам пропитание,
От темной ночи прикрывание…
Песня была долгая, хватало ее, казалось, на всю дорогу.
Говорилось в ней, как, заслышав о золотой горе, напали на нищую братию злые богатеи и отобрали у них все земное золото. И тогда дал Христос нищим-убогим свое имя святое благое!
Будут нищие по миру ходити,
За весь мир Бога молити,
Будут они тем именем одеты и сыты
И от темной ночи прикрыты…
— Меня Неделька, отец мой, учил на голове стоять, — рассказывал иной раз Животко. — Только плохо у меня получается. Вот, гляди.
И медленно становился на голову, криво задирая при том тощие ноги.
Севастьян метал кинжал в ствол дерева, выдергивал и снова метал. Иногда они упражнялись — кидали камни из пращи. У Животко получалось гораздо лучше, но Севастьян не сдавался, все губы искусал.
В лесу, бродяжничая, стал он куда чище, чем был в застенке. И волосы у него перестали быть засаленными, сделались просто пыльными. Только лицом исхудал, почернел весь от голода. Милостыня кормила бродяг плохо, не до нищих попрошаек было сейчас местному люду. К тому же Севастьян привык хорошо питаться и страдал без мяса. Несколько раз они видели в лесу зайца, но поймать даже не надеялись.
В крохотной бедной деревенской церкви крестили Животко с именем Иона. Животко после этого все разглядывал свои руки и ноги, рассматривал отражение своего лица в стоячей воде — пытался углядеть, где тут новый человек Иона и чем он отличается от прежнего Животко. Внешне, вроде бы, ничем Иона не отличался.
Иона поделился сомнениями с Севастьяном. Тот только головой покачал.
— Я тебе совета дать не могу, — признался он, — у меня опыта нет. Тут умный человек надобен. Я бы и сам у него поучился.
Тем вечером они развели костер, потому что ночи становились уже прохладными. От неведомой, журчащей в темноте речки тянуло влагой и комарами. Животко лежал у огня, глядел на улетающие в небо извилистые искры.
— Пора нам с тобой в Новгород возвращаться, — сказал он.
Севастьян затряс головой.
— Там меня точно схватят и забьют.
— Если узнают, — уточнил Иона. — Могут ведь и не узнать.
— Интересно это, как меня не узнают? — осведомился Севастьян. — Ты, брат, на смерть меня привести хочешь.
— Мы тут, в лесах, вернее помрем, — убежденно сказал Иона. — Ты еле ноги волочишь, того и гляди не проснешься после ночи. Скоро кашлять начнешь. А как холода начнутся — куда мы подадимся? Нет, я тут одну вещь придумал… Только, это…
Тут Иона поднялся на ноги, потоптался, явно смущаясь, и наконец низко поклонился Севастьяну и проговорил:
— Благослови совершить кражу, крестный отец!
Настасью Глебову увезли из Новгорода через два дня после смерти ее родителей и ссылки брата. Определили ей Девичий монастырь в Москве, под пригляд родственников и игуменьи. Казнить чистую девицу позорной казнью ни у кого рука не поднялась. К девушкам знатного рода и чистого поведения отношение всегда было особенное.
О приговоре Колупаева касательно Настасьи в доме Флора узнали с облегчением. Смущало только одно: никто из Вихториных не пробовал даже просить за Настасью. А ведь девушку эту сватали за сына Вихторинского. Однако Григорий Вихторин упорно молчал. И на казнь своего несостоявшегося родственника посмотреть не пришёл.
Об этом много говорили Флор с Вадимом, недоумевая: почему Григорий скрывается? Неужели боится? Может быть, и Григорий в «блинопечении» замешан?
Минуло еще четыре дня — и вот явился из своих таинственных странствий Животко. Пришел не один: следом за ним, глядя в землю, тихо шла девица лет семнадцати. Была она одета скромно, в плат замотана до самых бровей, не шла — плыла над землей лебедушкой. Точь-в-точь как поется в песнях и сказывается в сказках.
Девица эта выглядела изголодавшейся и настрадавшейся, но вполне здоровой.
Переступая порог, Животко торжественно осенил себя крестом, поклонился изумленному Флору чинно и приветствовал того важными, долгими словами. Затем столь же торжественно обратился и к Лавру.
— Что с тобой? — изумился Флор. — Не заболел ли ты, Животко?
— Отныне мое имя — Иона, — объявил странник. — А это — сестра моя во Христе, именем Гликерия, дева-сирота и странница.
Флор цепко посмотрел на Гликерию, которая залилась краской и что-то прошептала.
— Будь гостьей, — сказал ей Флор. — Этот дом странноприимен, любой найдет себе здесь место по душе.
Гликерия одарила его гибким поклоном и, выпрямляясь, случайно встретилась взглядом с Вадимом. Тот стоял чуть в стороне — не хозяин все же, гость, на тех же правах, что и пришлые странники! — и изумленно наблюдал за преображенным в Иону Животко. Взгляд этих светлых, прозрачных глаз поразил Вадима. Летами девица была почти ребенком, а глядела — как много переживший, глубоко страдавший человек. У Вадима так и сжалось сердце.
Что там Гвэрлум с ее наполовину надуманными страданиями! Ну, темный эльф она. Чуждая и людям, и обычным эльфам. Но ведь это все больше дурь, если совсем уж честно с собой наедине рассуждать. А Гликерия пережила какое-то настоящее горе. И это, как ни странно такое утверждать, придавало ей особенную привлекательность.