Тиран | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Дионисий принял посла Гимилькона в Ортигии, в лагере своих наемников. Он уже некоторое время назад покинул свой дом в Акрадине, поскольку не смог вынести сопряженных с ним воспоминаний, и виноградные лозы разрослись там повсюду. Они ползли даже по земле, не принося больше плодов, так как никто их не обрезал.

Он встретил гонца в помещении для упражнений в обращении с мечом — просторной, пустой комнате, на всех четырех стенах которой висели копья и мечи, сидя на скамье, босой, но в доспехах и наколенниках, с мечом. На шесте перед ним висел коринфский шлем, и сам он казался холодной и бесстрастной маской войны.

— Чего хочет от меня твой хозяин? — спросил он у главы делегации, когда тот вошел. Это был киренский грек, маленький, с вьющимися волосами, в бытность свою — торговец пурпуром.

— Благородный Гимилькон, — начал тот, — хочет проявить великодушие. Он намерен пощадить твой город, хотя мог бы в короткий срок завоевать его, как все прочие…

Дионисий промолчал и смерил его ледяным взглядом, острым, словно наконечники копий.

— Он хочет предоставить сицилийским грекам право вернуться в свои города, жить там и заниматься торговлей и прочими своими делами. Однако им не будет позволено отстроить стены, и они должны будут платить дань Карфагену.

«Подлый ублюдок, — подумал Дионисий, — ты хочешь заселить города, потому что тебе нужны их деньги, их подати».

И проговорил сдержанно, стараясь, чтобы в голосе звучало безразличие:

— Есть другие условия?

— Нет, — ответил посол. — Больше ничего. Но благородный Гимилькон предлагает тебе также выкупить пленников, захваченных им в ходе последних кампаний.

— Понятно, — тихо промолвил Дионисий.

Посол ждал ответа и, не получая его, начал испытывать досаду. Дионисий молча смотрел на него, так что бедняга начал покрываться холодным потом, ощущая на себе этот ледяной взгляд. Он хотел о чем-то спросить, но не осмеливался. У него создавалось впечатление, что, если он нарушит тишину, мир разлетится в прах. Наконец, собравшись с духом, он произнес:

— Так что… что мне передать благородному Гимилькону?

Дионисий взглянул на него, словно внезапно пробуждаясь ото сна, и сказал:

— Тебе не кажется, что я должен все это немного обдумать? Ведь решение непростое.

— О да, конечно, — поспешно согласился посол. — Конечно… конечно.

Почти час тянулось гробовое молчание, Дионисий ни единым движением не выдавал своих мыслей, ни один мускул на его лице не дрогнул, словно он представлял собой статую, а посол тем временем то и дело вытирал платком лоб, все сильнее покрывавшийся потом, переминаясь с ноги на ногу, так как в комнате не на что было присесть.

Наконец Дионисий едва слышно вздохнул и пальцем поманил к себе посла. Тот подошел — легкими, осторожными шагами, и Дионисий проговорил:

— Можешь передать благородному Гимилькону от меня…

— Да, гегемон…

— …что, если бы я мог выразить то, что у меня на душе, я бы предложил ему…

— Да? — словно бы помогал ему с ответом посол.

— …убираться в задницу.

Посол выпучил глаза:

— Ты бы ему предложил?..

— Убираться в задницу, — повторил Дионисий. — Тем не менее, — продолжил он, — мои обязанности правителя заставляют меня подыскивать более мягкие слова. Так что передай ему, что на данный момент я настроен подписать мир на изложенных им условиях и выкупить столько пленников, сколько будет возможно, — как только он снимет осаду и прекратит военные действия.

Посол кивнул, довольный тем, что наконец-то получил внятный ответ, потом тихонько, шаг за шагом, попятился к двери и улизнул.

Гимилькон, желавший безоговорочного принятия своих мирных предложений, решил без промедления приступить к началу военной операции. Некоторое время он колебался, выбирая, как именно ее провести. Позиция была неблагоприятной, стены внушали ужас своей неприступностью, блокировать порты казалось невозможным, так как они охранялись самыми боеспособными соединениями сиракузского флота. Попытки проломить стены при помощи осадных машин потерпели неудачу, а давящий зной того лета, тянувшийся до самой осени, поднимал из болот невыносимую сырость, от которой по ночам ломило кости и нападала хандра. Смрад от экскрементов многих тысяч человек витал над заболоченной низиной, делая воздух удушливым; вскоре вспыхнула чума. Сотни трупов каждый день сжигали на погребальных кострах, в войске росло недовольство, ставшее наконец угрозой для главнокомандующего и его полководцев. Гимилькон продолжал надеяться на то, что, как в Акраганте, случится какое-нибудь событие, которое коренным образом изменит ситуацию. Он был уверен в том, что сиракузцы устроят вылазку — на суше или на море, — но дни шли, и ничего не происходило.

Дионисий сидел за прочными городскими стенами и продолжал получать пополнения припасов через Лак-кий, северный порт, поэтому жители не несли никакого ущерба и не страдали от голода.

Наконец Гимилькон, подсчитав умерших и выживших, понял, что сил для осады у него больше не осталось, и решил снять ее. Он отправил кампанских наемников в западную часть острова, чтобы охранять расположенные там города, а сам, погрузившись на корабли со своими африканскими воинами, отправился в Карфаген.

В те дни Дионисий получил известие о том, что во Фракии спартанский флот под командованием Лисандра застиг врасплох афинские корабли на стоянке, когда почти весь экипаж был отпущен на берег, и уничтожил его в местечке под названием Козья речка — столь же нелепым, сколь и само событие. Афинский стратег Конон спасся с восемью кораблями и укрылся в Пирее. Афины оказались заблокированными с земли и с моря, положение их стало безнадежным.

— Что ты об этом думаешь? — спросил Филист Дионисия.

— Для нас это мало что меняет, — ответил тот. — Теоретически у спартанцев теперь появилось больше возможности оказать нам помощь, но на практике я предпочитаю, чтобы они держались от нас подальше. Мы должны решать свои проблемы сами.

— Ты не понял, я имел в виду — что теперь, по-твоему, будет с Афинами.

— Ты хочешь знать, что бы я сделал на месте Лисандра?

— Да, если не секрет.

— Афиняне — лучшие из всех нас. Они научили мир думать и хотя бы поэтому заслуживают право на жизнь, какие бы преступления они ни совершили за тридцать лет войны.

— Значит, важна лишь острота ума? А поступки не в счет?

— Ты хочешь развернуть философский диспут? Мы ведь уже это обсуждали. Твой вопрос имел бы смысл, если бы существовал высший судья, прощающий и осуждающий, некая сила, защищающая невинных и наказывающая злодеев, но такого судьи нет, а сила эта воплощается лишь в слепом произволе, подобном бурям и ураганам, наносящим удар наугад, несущим смерть и разрушения куда придется.

— И все же судья, о котором ты говоришь, существует.