По ту сторону Ла-Манша | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Однажды могилу осквернили. Не очень давно. Она приехала на рассвете и, заметив в траве кое-что, решила, что это наделала собака. Но, увидев то же самое перед плитой 1685, где лежит рядовой У.А. Андред, «4-й б-н Лондонского полка, Кор. Стрл., 15 марта 1915» и перед плитой 675, «рядовой Леон Эммануэль Ливи, Камеронский полк (Шотл. Стрл.), 16 августа 1916 в возрасте 21 года. И душа да вернется к Богу, который наделил ею — Мама», она задумалась: едва ли собака или даже три собаки сумели бы разыскать на кладбище три еврейские могилы. Она резко отчитала кладбищенского сторожа. Да, признался тот, такое и раньше случалось, еще и краской прыскали, но он всегда старается пораньше прибыть на место и все убрать. Может быть, он и честный человек, сказала она, но явно нерадивый. Виною всему она считает вторую войну. И пытается больше об этом не думать.

Теперь ничто не загораживает ей исторической панорамы до самого 1917 года: десятилетия видятся ровно подстриженной травкой, за которой встает ряд белых могильных плит, тонких, как костяшки домино. 1358: Рядовой Сэмюэл М. Мосс, Восточно-Ланкаширский полк, 21 января 1917, а в центре плиты звезда Давида. На некоторых могилах в Кабаре-Руж нет ни надписей, ни символов; на других — надписи, знаки полков, ирландские арфы, южноафриканские газели, кленовые листья, новозеландские папоротники. На большинстве плит выбиты кресты; только на трех — звезда Давида. Рядовой Андред, рядовой Ливи, рядовой Мосс. Английский солдат лежит под звездой Давида; она не сводит глаз с плиты. Из учебного лагеря Сэм писал, что товарищи его поддразнивают, но ведь его еще в школе прозвали Еврейчик Мосс, а в большинстве своем ребята они хорошие; во всяком случае, не задирают ни в казарме, ни на плацу. Шуточки у них все те же, что он и раньше слышал, но Еврейчик Мосс — все равно английский солдат и вполне годится на то, чтобы драться и умереть вместе с товарищами; так он и сделал, за то его и помнят. Она отталкивает от себя вторую войну, которая всё только запутала. Он был английским солдатом, из Восточно-Ланкаширского полка, похоронен в Кабаре-Руж под звездою Давида.

Неужели, думает она, распашут эти кладбища: Эрбекур, Девоншир, Куорри, Блайти-Вэлли, Ольстер-Тауэр, Тисл-Дамп и Катерпиллер-Вэлли; Мезон-Бланш и Кабаре-Руж. Обещали ведь не распахивать никогда. Эту землю, повсюду читает она, «французский народ безвозмездно отдает для вечного упокоения тех солдат союзных армий, кто пал…» и так далее. НАВЕЧНО, говорится там, и ей хочется слышать «на все грядущие века». Комиссия по военным захоронениям, любой очередной член парламента от ее округа, министерство иностранных дел, командир полка, в котором служил Сэмми, — твердят одно, но она им не верит. Скоро — лет через пятьдесят или около того — умрут все, кто воевал на той Войне; а через еще какое-то время умрут и те, кто знал людей, воевавших на той Войне. Что, если прививка памяти не сработает или последующие поколения станут стыдиться об этом вспоминать? Сначала, предвидит она, в глухих закоулках со стен срубят те каменные таблички, поскольку много лет назад французы и немцы приняли официальное решение перестать ненавидеть друг друга, и некрасиво получится, если немецкого туриста обвинят в вероломных убийствах, совершенных его предками. Потом снесут военные памятники со всей их наглядной статистикой. Отдельные монументы, быть может, и сохранят за их архитектурные достоинства; да только новое, жизнерадостное поколение сочтет их устрашающими и придумает что-нибудь получше для оживления сельского пейзажа. Вот тогда и наступит пора распахать кладбища и вернуть хлеборобу землю, слишком долго она лежала в запустении. Священники и политики найдут способы это оправдать, и крестьяне получат назад свою пашню, удобренную кровью и костями. Тьепваль, наверное, войдет в список исторических достопримечательностей, а вот сохранится ли портик с куполом — памятник бригадному генералу сэру Фрэнку Хиггинсону? Крутой изгиб дороги на трассе D 937 объявят помехой транспорту; за поводом дело не станет — попадет кто-нибудь по пьяной лавочке под колеса, и после стольких лет дорогу снова спрямят. А дальше начнется великое забвение, растворение в пейзаже. Войну упрячут в парочку музеев, в несколько окопов для показа туристам, сведут к горстке имен — они и будут символизировать бессмысленное жертвоприношение.

Возможно ли, что напоследок вновь воссияет память о павших? Ее-то поездки, в которых она заново переживает былое, продлятся недолго, и канцелярская ошибка ее жизни будет исправлена; но даже хотя она называет себя старой рухлядью, воспоминания ее словно бы становятся лишь ярче. Если такое происходит с отдельным человеком, разве не может это же случиться со всей страной? Вдруг однажды, в первые десятилетия следующего века, настанет тот последний, освещенный закатным солнцем миг, после которого всё наконец сдадут в архив? Вдруг придет великая минута, когда люди дружно обернутся, и поверх скошенной травы десятилетий, в просвете между деревьями проглянут взбирающиеся по откосу стройные ряды могильных камней, белые плиты, на которых откроются взору славные имена и ужасающие даты, арфы и газели, кленовые листья и папоротники, христианские кресты и звезды Давида? А потом, не успеешь моргнуть увлажнившимся глазом, как сомкнутся деревья, исчезнет подстриженная трава, темно-синяя туча закроет солнце, и история, грубая повседневная история предаст это забвению. Неужели все произойдет именно так?

GNOSSIENNE Gnossienne. Перевод И. Гуровой

Позвольте мне сразу же объяснить, что я никогда не участвую в литературных конференциях. Мне известно, что проводятся они в отелях арт деко по соседству с легендарными музеями; что заседания о будущем романа ведутся в духе Kameradschaft, brio и bonhomie, [79] что спонтанные дружбы остаются прочными навсегда; что по завершении дневных трудов в вашем распоряжении горячительные напитки, мягкие наркотики и приличный кусманчик секса. Говорят, таксисты во Франкфурте недолюбливают Ежегодную книжную ярмарку, потому что литературная публика, вместо того чтобы, как все порядочные представители иных, чреватых конференциями профессий, поехать к проституткам, предпочитает оставаться в своих отелях и трахаться между собой. Еще мне известно, что литературные конференции проводятся в кварталах, построенных мафией, и кондиционеры там нашпигованы тифом, столбняком и дифтеритом; что организаторы — международные снобы, выискивающие местные налоговые льготы; что делегаты вожделеют бесплатных авиабилетов и возможности морить скукой своих соперников на нескольких иностранных языках одновременно; что в так называемой демократии искусства все до единого знают свои места в истинной иерархии и не приемлют их; и что ни единый романист, поэт, эссеист или даже журналист еще никогда не покидал этот мафиозный отель, став другим, не тем или каким он или она был или была, входя в него. Все это мне известно, потому что я никогда не участвовал ни в единой литературной конференции.

Свои ответы я отправляю на открытках, не запятнанных моим обратным адресом: «Сожалею, нет»; «Конференций не посещаю»; «Сожалею, в настоящее время путешествую в другой части света» и так далее. Начальная строка моих ответов на французские приглашения искала совершенства в течение нескольких лет. И в конце концов обрела такой вид: «Je regrette que je ne suis conférencier ni de tempérament ni d'aptitude…». [80] Я остался ею доволен: сошлись я всего лишь на неспособность, это могло быть истолковано как скромность, а если бы я сослался на несоответствие моего темперамента и только, в условия могли быть внесены улучшения в такой мере, что мне было бы трудно снова отказаться. А таким приемом я сделал себя неуязвимым для любого ответного выпада.