Нечего бояться | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Другая неделя, другое застолье: семеро писателей встречаются в кабинете на втором этаже венгерского ресторана в Сохо. Тридцать с чем-то лет назад установилась традиция подобных пятничных обедов: шумных, прокуренных, с выпивкой и спорами, собраний журналистов, писателей, поэтов и карикатуристов в конце очередной рабочей недели. За это время место встречи несколько раз менялось, а состав участников уменьшился от переездов и смертей. Теперь нас осталось семеро, старшему за семьдесят, младшему сильно — очень сильно — под шестьдесят.

Это единственное мероприятие только для мужчин, которое я сознательно или охотно посещаю. Из еженедельного оно незаметно превратилось в ежегодное: порой это почти что одно воспоминание. С годами сменился и его настрой. Теперь мы меньше шумим и больше слушаем, меньше хвастаемся и соревнуемся, больше дразним и потакаем друг другу. Нынче никто уже не курит и не приходит с твердым намерением напиться, что раньше казалось самодостаточным основанием. Теперь нам нужен отдельный кабинет, не из-за пижонства или страха, что подслушают наши лучшие шутки, а поскольку половина из нас глуховата — кто-то, не скрываясь, надевает аппарат, садясь за стол, кто-то пока не признается в этом. У нас выпадают волосы, нам нужны очки; наши простаты медленно раздуваются, сливной бачок за лестницей редко простаивает без дела. Но в целом мы бодры и по-прежнему работаем.

Разговоры идут по накатанным колеям: сплетни, книжный бизнес, литкритика, музыка, кино, политика (некоторые из нас совершили ритуальный сдвиг вправо). Это не лимонный стол, и я не помню, чтобы смерть обсуждалась здесь как общая тема. Или религия, хотя один из нас, П., католик. Все эти годы именно от него можно было ждать неудобных, зароняющих сомнения этических вопросов. Когда один из ходоков распространялся за столом о том, как он в последнее время стал привязан к жене, именно П. влез с вопросом: «Так ты думаешь, дело в любви или в возрасте?» (и получил ответ, что, увы, скорее всего, в возрасте).

На этот раз, впрочем, мы должны расспросить П. об одном догмате. Новый — немецкий — папа только что объявил об отмене чистилища. Прежде всего, мы требуем разъяснений: что это было и где оно находилось, кого туда отправляли и кого, если такое случалось, отпускали оттуда. Мы коротко отклоняемся в сторону живописи и Мантеньи (хотя едва ли чистилище было популярной темой для картин и, предположительно, сколько бы ни оставалось еще католических художников, для них это небольшая потеря). Мы отмечаем переменчивость Конечных Пунктов: даже ад с годами подрастерял свою вероятность и инфернальность. Мы с удовольствием соглашаемся, что Сартрово «Ад — это другие» — полная ерунда. Но по-настоящему мы хотим спросить П., верит ли он и насколько в реальность таких мест назначения; и в особенности, верит ли он в рай. «Да, — отвечает он. — Я надеюсь. Я надеюсь, что рай существует». Но его такая вера утешает далеко не явно. Он объясняет, как больно ему думать, что если есть вечность и рай по его вере, он может быть разлучен со своими четырьмя детьми, как один оставившими религию, в которой росли.

И не только с ними: приходится также думать и о разлуке с женой, с которой он прожил более сорока лет. Хотя мы должны, добавляет он, верить в Божественное милосердие. Далеко не наверняка все публично верующие будут обязательно спасены или добрые деяния неверующих и богоотступников не воссоединят их с их верующими, пусть и далекими от совершенства мужьями и предками. Затем П. приводит доселе неизвестную нам матримониальную подробность. Его жену Е. воспитывали в англиканстве и тринадцатилетней школьницей отправили жить — как пророка Даниила — в атеистское логово философа А. Дж. Айера. Там она быстро потеряла веру, и даже сорок лет супружеского примера не смогли впоследствии поколебать ее агностицизма.

В этот момент объявляется референдум по вере в загробную жизнь. Пять и три четверти из оставшихся шести не высказывают никакого доверия; дробная сторона называет религию «жестоким мошенничеством», но все же признает, что «был бы не против, если бы все это оказалось правдой». Однако если в прошлые десятилетия этот разговор мог привести к дружеским шуткам над нашим католическим собратом, то теперь чувствуется, что все остальные из нас гораздо ближе к забвению, в которое мы верим, в то время как у него есть, по крайней мере, умеренная, скромная надежда на райскую жизнь. Мне кажется — хотя мы не проводим референдум по этому вопросу, — что мы втайне завидуем ему. Мы не верим, мы настойчиво не верим уже многие десятилетия, в некоторых случаях — более полувека, но нам не нравится то, что впереди, а силы справляться с этим уже не те.

Я не знаю, утешило или встревожило бы П., если бы я процитировал ему Жюля Ренара («Дневник», 26 января, 1906): «Я рад поверить во все, что вы предлагаете, однако справедливость этого мира не сильно убеждает меня в справедливости мира грядущего. Боюсь, что Бог продолжит грубо ошибаться: Он приветит в раю порочных, а праведных выпихнет в ад». Однако дилемма моего друга П. — не знаю никого, кто делает такие точные и горькие прикидки относительно своей возможной загробной жизни, — заставляет меня пересмотреть то, чего я всегда легковесно придерживался (и делал это лишь две страницы назад). Агностики и атеисты, наблюдающие за религией со стороны, склонны презирать вялое следование догме. В чем тогда смысл веры, если вы с ней не серьезны — по-серьезному серьезны, — если ваша религия не наполняет, не направляет, не окрашивает и не поддерживает вашу жизнь? Однако эта «серьезность посвященья» в большинстве религий однозначно оборачивается наказаниями. И получается, что мы желаем другим то, что едва ли пожелали бы себе.

Серьезность посвященья: я бы, например, не хотел родиться в Папской области еще в 1840-е. Образованию препятствовали, так что только два процента умели читать, всем заправляли священники и тайная полиция, «мыслители» любого толка считались опасным сословием, в то время как «недоверие к чему бы то ни было несредневековому привело Григория XVI к запрету на внедрение железных дорог и телеграфа в его владениях». Нет, все это выглядит «серьезным» совсем не так, как надо. А затем еще есть мир, предписанный Пием IX в 1864 году в «Списке важнейших заблуждений нашего времени», где он обосновывал власть церкви над всей наукой, культурой и образованием, отказывая в свободе вероисповедания другим конфессиям. Нет, такого я бы тоже не желал. Сначала приходят за раскольниками и еретиками, потом за иноверцами, а затем — за такими, как я. А уж быть женщиной практически в любой вере…

Религия стремится к авторитаризму, как капитализм стремится к монополизму. И если вы думаете, что папы легкая, сидящая на троне мишень, возьмем самого ярого и знаменитого антипаписта: Робеспьера. Неподкупный впервые стал известен в масштабах страны в 1789 году благодаря своей резкой критике католической церкви, погрязшей в роскоши и суетности. В выступлении перед Генеральными Штатами он убеждал духовенство вернуться к аскезе и добродетели раннего христианства, естественным образом продав имущество и раздав вырученные средства бедным. Он давал понять, что если Церковь проявит упорство, Революция с радостью поможет в этом вопросе.

Подавляющее большинство вождей Революции были атеистами или серьезными агностиками, и новое государство быстро избавилось от католического Бога и его местных представителей. Робеспьер, однако, был исключением, деистом, который считал атеизм чуть ли не безумием для общественного деятеля. В его речах политика переплеталась с теологией. Он велеречиво заявлял, что «атеизм аристократичен», в то время как идея Высшего Существа, которое следит за людской невинностью и охраняет нашу добродетельность — и, предположительно, с улыбкой наблюдает за рубкой недобродетельных голов, — «демократична целиком и полностью». Робеспьер даже (всерьез) цитировал (ироничный) афоризм Вольтера: «Если бы Бога не было, его следовало бы придумать». Из всего этого можно было бы заключить, что когда Революция введет усовершенствованную систему верований, в ней удастся избежать крайностей того, чему она приходит на замену: что она будет рациональной, прагматичной, даже либеральной. Но к чему привело изобретение нового сверкающего Высшего Существа? В начале Революции Робеспьер руководил убийствами священников, к ее концу он руководил убийствами атеистов.