Артур и Джордж | Страница: 88

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Приближение к пятидесяти: и начнется вторая половина его жизни, хотя и с запозданием. Он потерял Туи и обрел Джин. Он отказался от научного материализма, ему привитого, и нашел способ приоткрыть великую дверь в потусторонность, хотя бы на щелочку. Остряки любили повторять, что англичане, раз уж они лишены духовных инстинктов, придумали крикет, чтобы обрести чувство вечности. Подслеповатые наблюдатели воображают, будто в бильярде без конца повторяется один и тот же удар. Полная чушь и то, и другое. Англичане сдержанны, это правда, — они же не итальянцы, но духовности у них не меньше, чем у любой другой нации. И не бывает двух одинаковых ударов кием, как не бывает и двух одинаковых человеческих душ.

Он посетил могилу Туи в Грейшоте. Он возложил цветы, он всплакнул, повернулся, чтобы уйти, и поймал себя на мысли, а когда он снова приедет сюда? На следующей неделе или через две недели? А потом? В какой-то момент цветы перестанут возлагаться, и посещения станут реже. Он начнет новую жизнь с Джин, возможно, в Кроборо, по соседству с ее родителями. И навещать Туи будет… неловко. Он скажет себе, что достаточно просто думать о ней. Джин — дай Бог! — сможет родить ему детей. Кто тогда будет навещать Туи? Он покачал головой, чтобы избавиться от этой мысли. Какой смысл предвосхищать будущую вину? Действуешь в согласии с лучшими своими принципами, а затем встречаешь дальнейшее согласно с тем, чем оно обернется.

И тем не менее, вернувшись в «Под сенью» назад в пустой дом Туи, он почувствовал, что его влечет в ее спальню. Он не распорядился, чтобы в комнате сменили обстановку или сделали ремонт, — разве он мог? И потому тут стояла кровать, на которой она умерла в три часа ночи, и в воздухе веял аромат фиалок, и ее хрупкая рука покоилась в его большой неуклюжей лапе. Кингсли и Мэри сидели с измученной, испуганной вежливостью. Туи приподнимается чуть ли не с последним вздохом и говорит Мэри, чтобы она оберегала Кингсли… Вздыхая, Артур подошел к окну. Десять лет назад он выбрал для нее эту комнату, из которой открывался самый лучший вид на сад, на их собственную сужающуюся долину, где смыкался лес. Ее спальня, ее больничная палата, комната ее смерти — он все время пытался сделать ее как можно приятнее и безболезненнее, насколько было в его силах.

Вот что он говорил себе… говорил себе и другим так часто, что в конце концов сам поверил. Всегда ли он обманывал себя? Ведь это была та самая комната, где за несколько недель до смерти Туи сказала их дочери, что ее отец снова женится. Когда Мэри сообщила эти слова, он попытался отнестись к ним легко — глупое решение, осознал он теперь. Ему следовало бы воспользоваться случаем, чтобы восхвалить Туи, а кроме того, подготовить почву, а он в панике прибег к шутливости и спросил что-то вроде: «А она имела в виду какую-нибудь конкретную кандидатку?» На что Мэри сказала: «Папа!» И нельзя было ошибиться в неодобрении, с каким это было сказано.

Он продолжал смотреть из окна спальни через заброшенные теннисные корты на долину, которая когда-то в момент прихотливой фантазии напомнила ему немецкую народную сказку. А теперь она выглядела всего лишь частью Суррея, которой и была. Вернуться с Мэри к этому разговору было нельзя. Но одно оставалось неоспоримо: если Туи знала, то он погиб. Если Туи знала и Мэри знала, тогда он погиб вдвойне. Если Туи знала, то Хорнанг был прав. Если Туи знала, то Мам ошибалась. Если Туи знала, то с Конни он разыграл гнуснейшего лицемера и постыдно манипулировал старой миссис Хокинс. Если Туи знала, то самое его понятие о благородном поведении было притворством. На холме над Мейсонгиллом он сказал Мам, что честь и бесчестие соседствуют так тесно, что трудно провести границу между ними, а Мам ответила, что именно это делает честь столь важной. А что, если он все это время бултыхался в бесчестии, обманывая себя и никого больше? Что, если свет принимал его за пошлого нарушителя супружеской верности, и то, что он им не был, ничего не меняет. Что, если Хорнанг был прав, и нет разницы между виной и невинностью?

Он тяжело опустился на кровать, думая о тех недозволенных поездках в Йоркшир, о том, как он и Джин приезжали на разных поездах и уезжали разными, чтобы выглядеть ни в чем не повинными. Инглтон находился в двухстах пятидесяти милях от Хайнхеда, там они были в безопасности. Но он путал безопасность с честью. За годы и годы, конечно, всем все стало совершенно ясно. Что такое английское захолустье, как не водовороты сплетен. Пусть Джин, блюдя приличия, все время пребывала в женском обществе, пусть они с Джин подчеркнуто никогда не гостили под одним кровом, однако знаменитый Конан Дойль, сочетавшийся браком в приходской церкви, разгуливал по холмам и долам вместе с другой женщиной.

И еще Уоллер. За все это время он в блаженном самодовольстве ни разу не спросил себя, а как Уоллер смотрит на происходящее. Мам одобрила избранный образ действий, и этого было достаточно. А что думал Уоллер, значения не имело. Уоллер такой легкий и приятный человек, грубо прямолинейным никогда не был. Он вел себя так, будто неколебимо верил каждой предлагавшейся ему истории. Семья Леки была в давней дружбе с Дойлями; Мам всегда нравилась девочка Леки. Уоллер никогда не говорил ничего сверх требуемого простой вежливостью и простым благоразумием. Он не пробовал отвлечь Артура от удара клюшкой по мячу, высказав мнение, что Джин Леки очень хороша собой. Однако Уоллер, уж конечно, сразу же разглядел подоплеку. Может быть — Боже сохрани! — он обсуждал ее с Мам за спиной Артура. Нет, о таком он даже подумать не в силах. Но в любом случае Уоллер увидел бы, Уоллер знал бы. И — что было мучительней всего, понял Артур теперь, — Уоллер мог смотреть на него с колоссальным самоудовлетворением. Пока они вместе стреляли куропаток и охотились с хорьками, он вспоминал школяра, только что вернувшегося из Австрии, который смотрел на него как на кукушонка в гнезде, такой тяжеловесно невежественный и тем не менее полный бешеных предположений и бешеной неловкости. А потом прошли годы, и Артур начал приезжать в Мейсонгилл ради нескольких украденных часов наедине с Джин. И вот теперь Уоллер получил возможность безмолвно, без малейшего шепотка — благодаря чему, разумеется, только еще более смакующе и с еще большей надменностью — получил возможность осуществить свою нравственную месть. Ты посмел смотреть на меня с неодобрением? Ты посмел думать, будто понимаешь жизнь? Ты посмел усомниться в чести своей матери? А теперь ты являешься сюда и используешь свою мать и меня и всю округу как камуфляж для свидания? Ты берешь двуколку с пони своей матери и проезжаешь мимо Святого Освальда рядом со своей любовницей. Ты думаешь, в деревне ничего не замечали? Ты воображаешь, будто твой шафер страдает амнезией? Ты твердишь — себе и другим, — что твое поведение благородно?

Нет, необходимо прекратить. Он уже слишком хорошо знал эту спираль, знал ее увлекающие вниз соблазны, а также — и совершенно точно — куда она ведет: в летаргию, отчаяние и отвращение к себе. Нет, он должен придерживаться только известных фактов.

Мам одобряла его действия. Как и все, кроме Хорнанга. Уоллер ничего не говорил. Туи просто предостерегла Мэри, чтобы она не была потрясена, если он женится во второй раз, — слова любящей и заботливой жены и матери. Туи ничего больше не сказала и, следовательно, ничего больше не знала. Мэри ничего не знает. Ни живым, ни мертвым не будет никакой пользы от его мучений. А жизнь должна продолжаться. Туи это знала и принимала. Жизнь должна продолжаться.