Аутентичный перевод каждой грани значения не может быть единственной целью перевода. Если так происходит, то это ведет к эксцентричному вызову, как в случае с набоковским переводом «Евгения Онегина». В своем стихотворении 1955 года «К переводу „Евгения Онегина“, с посвящением Пушкину, Набоков пишет: „I grew another stalk and turned / Your stanza patterned on a sonnet, / Into my honest roadside prose — / All thorn, but cousin to your rose“» [Взрастил затем я свой росток, / Который рос и превращался / В соцветие тернистых проз — / Сестер твоих сонетов-роз. — Пер. М. Блюмина]. Когда в 1964 году вышел в свет набоковский вариант перевода, это была проза, разбитая на строфы — скорее древовидный росток, нежели тернии. Англоязычным читателям поэмы рекомендуется иметь под рукой два тома мастерски составленных комментариев Набокова, а ритмику и плавность поэмы изучать в переводе, скажем, Чарлза Джонстона. Куда более любопытный пример верности, ведущей к искажению, демонстрирует перевод Герода, выполненный Диллуином Ноксом в 1929 году для Лебовской серии. Талантливая племянница Нокса, Пенелопа Фицджеральд, в своей книге «Братья Нокс» (The Knox Brothers) с некоторым сочувственным ликованием описывает результат этого перевода:
Язык мимиямбов великолепен, хотя и не лишен архаизмов; таким, по мнению Дилли, и должен быть добросовестный перевод. Погрузившись в изучение… Дилли настраивает английский язык на лад Герода. «La no reke hath she of what I say, but standeth goggling at me more agape than a crab», — вот типичный отрывок из его перевода; так, например, предложение «Why can’t you tell me what they cost?» на этом искусственном языке приобретает следующий вид: «Why mumblest ne freetongued descryest the price?» Довольный результатом, Дилли правил корректуру и читал рецензии, которые все, как одна, восхваляли точность его перевода, а сам перевод считали полным провалом. «Если меня не понимают, — писал Дилли, — значит, это Герод непонятно писал».
В своем предисловии Дэвис отмечает, что в версии Джерарда Хопкинса добавления просвечивают почти в каждом предложении, в то время как у Стигмюллера получилась «хорошо написанная захватывающая версия, которая благодаря закономерным перестройкам предложений и разумным опущениям и добавлениям читается легче, чем сам Флобер». Не слишком ли снисходительно по отношению к величайшему американскому знатоку Флобера? Рассмотрим одно показательное добавление (или, скорее, замену), которое послужит хорошей проверкой читательской реакции. Когда Леон идет на свидание с Эммой в Руанский собор, ему вначале приходится пройти мимо церковного привратника, который стоит у левых дверей под статуей, названной Флобером Marianne dansant. Именно так когда-то прозвали высеченную из камня фигуру Саломеи, танцующей на руках перед Иродом. И что с этим делать? Почти все переводчики передают это название как Marianne Dancing или The Dancing Marianne. Если оставить данное словосочетание без комментариев, читатель, скорее всего, представит себе какой-нибудь веселый фольклорный персонаж. Если сделать к нему комментарий, читатель будет вынужден переключить внимание на информацию в сноске, а это все равно что забуксовать на полпути к цели, как Леон и Эмма перед назойливым привратником. (Но эту проблему можно решить, по крайней мере, частично: например, Дэвис помещает комментарии в конце книги, а в самом тексте на их существование вообще не указывает; таким образом, читатель все же доберется до истины, хотя, возможно, и с опозданием.) Или же последовать примеру Стигмюллера: он (единственный, кто выполнил перевод без комментариев) дает мгновенную расшифровку: «The verger was just then standing in the left doorway, under the figure of the dancing Salome». Все сразу встает на свои места, перед читателем возникает образ блудливости, который сопровождает Леона на пути к возлюбленной. (Внутри собора данная тема получает дальнейшее развитие: когда привратник подходит к усыпальнице графини де Брезе, он лишь почтительно упоминает о Диане де Пуатье как о несчастной вдове, хотя мы знаем, что она также была любовницей короля, человека моложе себя, — та же судьба в скором времени ожидает и Эмму.) Маловероятно, что кто-то в Руане до сих пор называет статую Саломеи Marianne dansant, а это во многом говорит в пользу принятого Стигмюллером решения. Однако некоторым оно кажется чересчур своевольным.
В основе перевода Дэвис лежит пристальное внимание к грамматике и построению предложений Флобера и стремление отразить их в английском варианте. Например, наблюдается так называемое сращение, когда два главных предложения соединены запятой, а не сочинительным союзом, а также небольшие изменения плана времени, почти незаметные постороннему глазу (или, скажем, едва различимые в английском языке). Ее вариант перевода рассмотренного выше примера («Il acquit de fortes mains, de belles couleurs») звучит как: «the boy had good colour», а вот вариант Уолла: «the boy had a good colour»; опущение артикля сохраняет изначальное простое равновесие между двумя атрибутивными парами. В своем предисловии Дэвис подвергает критике некоторых своих предшественников за желание «просто изложить эту захватывающую историю в предпочтительной им манере». В интервью «Таймс» она развивает эту мысль: «Я заметила, что переводы, исполненные с некоторой проникновенностью и душой к тексту, имеют мало общего с оригиналом; те, что более точны, зачастую неуклюжи». Таков парадокс перевода, таковы его путы. Если «быть точным» значит «быть неуклюжим», то это одновременно предполагает и «быть неточным», потому что отнести Флобера к «неуклюжим» писателям совершенно невозможно. Он переходит от одного регистра речи к другому; он сбивается с лирики на прозу; но это язык, где каждое предложение, каждое слово, каждый слог прошли многократную проверку на слух. Флобер говорил, что хорошая прозаическая фраза должна быть как хороший стих: та же ритмичность, звучность и неизменность. Он говорил, что выше всего ставит красоту и написал «Мадам Бовари» из ненависти к реализму (утверждение гневное и противоречивое, но весомое). Он говорил, что проза подобна волосам: чем больше ее причесываешь, тем больше она сияет. Свои произведения он все время причесывал. Что касается тех неточных, но преисполненных проникновенностью и душой переводов: откуда, собственно, происходят эти проникновенность и душа, если не из самого романа? Дэвис заключает: «Я пытаюсь сделать то, что до меня еще не делали, а именно создать на хорошем английском языке такой перевод, который был бы очень близок и очень верен тексту на французском». Весьма смелое заявление; хотя сомнительно, чтобы кто-то из ее предшественников ставил перед собой иную цель.
Стремление Дэвис к близости и верности французскому тексту лучше всего проявляется там, где в оригинале использованы простые повествовательные предложения. Обратимся к великолепному примеру самоанализа преступившей мораль героини: «Emma retrouvait dans l’adultиre toutes les platitudes du mariage» [Та самая пошлость, которая преследовала Эмму в брачном сожительстве, просочилась и в запретную любовь [29] . Перевод Дэвис — «Emma was rediscovering in adultery all the platitudes of marriage» — в точности воспроизводит структуру флоберовского текста и повторяет его эффект. Если не сравнивать перевод Дэвис с остальными переводами, то может показаться, что это предложение по-другому и нельзя было перевести. И Стигмюллер, и Хопкинс перетасовывают члены предложения и тем самым делают его короче; и даже Уолл, чей перевод больше всех похож на перевод Дэвис, опускает значимое усилительное слово all. С другой стороны, через одну-две страницы мы вновь встречаем не менее значимое предложение: «Tout et elle-mкme lui йtaient insupportables» [Она испытывала отвращение ко всему, даже к себе самой. — Пер. Н. Любимова]. Предложение необычное. Обычное, вероятно, выглядело бы так: «Tout lui йtait insupportable; elle-mкme comprise»’ или «y compris elle-mкme». Флобер намеренно дает связку «Tout et elle-mкme»; ошибкой было бы ее расцепить, как поступает Дэвис: «Everything seemed unbearable to her, even herself» (повтор элемента her делает перевод неуклюжим). У Уолла в этом месте просто коряво: «It was quite unbearable, beginning with herself». Хопкинс, должно быть, слишком сильно развертывает структуру: «She hated everything and everyone, including herself». А вот перевод Стигмюллера здесь явно выигрывает: «She loathed everything, including herself». Но даже этот вариант в полной мере не передает эффект, производимый простой французской связкой et, а именно ощущение героини, что она отделена от окружающего мира, которое впоследствии выльется в поступок, в действительности отделивший Эмму от остального мира.