За окном | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Маэстро. Он про себя хмыкнул. При первом знакомстве кто-то из аудитории обратился к нему «профессор». Это вызвало у него усмешку: он ведь не имел ученого звания и предпочитал считать себя писателем в ряду других писателей. Но с другой стороны, ему не хотелось, чтоб студенты называли его по имени. Как-никак, необходимо держать дистанцию. А «мистер» тоже звучало как-то нелепо.

— А давайте мы будем называть вас просто «маэстро», — предложила Кейт.

Он посмеялся:

— Разве что иронически.

Он снова хмыкнул. Временами прозвище звучало небезобидно. Как бы он гордился, из года в год видя свое имя на титульном листе и суперобложке новой книги! Но что это меняет? Имя Джейн Остен лишь дважды при ее жизни появилось в печати, да и то в каталогах подписки на издания других авторов. Ладно, хватит, хватит.

Время от времени он разнообразил учебный процесс, предлагая студентам какой-нибудь текст, который, по его мнению, был бы им полезен или, по крайней мере, давал бы некие ориентиры. Так и на этом вечернем занятии он раздал ксерокопии рассказа «Посвящается Швейцарии»

— Ой, маэстро, — сказала Кейт, — в следующий раз я наверняка буду отсутствовать по болезни.

— Хотите сказать, у вас есть какие-то предубеждения?

— Точнее сказать, постубеждения.

Ему нравилось, что ее не собьешь.

— А именно?

Она вздохнула.

— Ну, типичный случай: давно умер, цвет кожи — белый, пол — мужской. Папа Хэм. Восхваление брутальности. Затянувшееся детство. Мальчишки с игрушками.

Она демонстративно посмотрела на Киллера; тот так же демонстративно прицелился и застрелил ее.

— Хорошо. Теперь читайте рассказ. — И, чтобы она не обиделась, добавил: — Душегуб.

На следующей неделе он для начала поведал им о клоне Хемингуэя с греческого острова; потом о Швейцарских Альпах, где его спросили, не сравнивает ли он Хемингуэя с Сибелиусом. Но это не нашло практически никакого отклика, то ли потому, что имя Сибелиуса ничего им не говорило, то ли потому — и это более вероятно, — что он объяснил недостаточно доходчиво. Ладно, теперь им слово.

Его огорчало, что группа так быстро разделилась по половому признаку. Стив, испытывавший настоящую фобию к наречиям, одобрил экономию стилистических средств у Хемингуэя; Майк, чьи формальные ухищрения зачастую скрывали скудость содержания, одобрил композицию; Киллер — как видно, разочарованный отсутствием перестрелок, — сказал, что рассказец неплохой, но как-то не втыкает. Линда завелась насчет мужского взгляда и отметила, что Хемингуэй не дает кельнершам имена; Джулианна сочла, что текст грешит повторами. Кейт, на которую были все его надежды, попыталась найти что-нибудь достойное похвалы, но даже она закончила со скучающим видом:

— Я просто не понимаю, что он хочет этим сказать.

— Значит, надо внимательнее слушать.

Повисла напряженная пауза. Он ополчился на свою любимицу; и, что еще хуже, — изменил своему правилу. В том же университете преподавал видный поэт, который был известен тем, что унижал своих студентов, разнося в пух и прах их стихи, строчку за строчкой. Но поэты, как известно, — народ безумный и невоспитанный. А от прозаиков, особенно от иностранных, все ждали корректности.

— Виноват. Прошу прощения.

Но Кейт замкнулась, и его охватило чувство вины. Дело не в вас, хотелось ему сказать, а во мне. Он подумал было объяснить, что в последнее время заметил за собой такую особенность: если люди оскорбляли его самого или его близких знакомых, он смотрел на это сквозь пальцы — ну, почти. Но стоило кому-нибудь оскорбить роман, рассказ или стихотворение из числа его любимых, в нем вспыхивало какое-то нутряное, вулканическое чувство. Он сам не знал, к чему бы это — разве что жизнь и искусство для него смешались, перевернулись задом наперед, вверх дном.

Но он промолчал. Вместо этого он начал все с самого начала, будто в первый раз. Он повел речь про миф о писателе, про то, что подчас не только читатель попадает в ловушку этого мифа, но и сам писатель, которого в таком случае следует пожалеть, а не осуждать. Он повел речь про то, чем может обернуться неприязнь к писателю. Питал ли он неприязнь к Марло из-за того, что тот был убийцей? Он процитировал слова Одена о том, что время простит Киплингу его взгляды и «будет над Полем Клоделем не властно / Поскольку писал он легко и прекрасно». Он повинился в былой нелюбви к Хемингуэю, признавшись, что ему понадобилось немало времени, чтобы научиться читать слова и не видеть за ними человека — в самом деле, не это ли крайний пример того, как миф заслоняет собой прозу? Чтобы научиться понимать, что эта проза совершенно не такова, какой кажется. Кажется она простой, даже упрощенной, но в лучших своих проявлениях не уступает тонкостью и глубиной творениям Генри Джеймса. Он повел речь про хемингуэевский юмор, еще не оцененный по достоинству. И еще про то, что кажущееся бахвальство зачастую соседствует с удивительной скромностью и неуверенностью. Более того, в этом, по-видимому, и таится ключ к самому важному, что есть в этом писателе. Окружающие думали, что над ним властвуют мужской кураж, брутальность и пенис. Они не видели, что зачастую истинной его темой выступает крах и слабость. Не герой-торреро, а никому не известный честолюбец, заколотый насмерть быком, сделанным из кухонных ножей, прибитых к стулу. Великие писатели, сказал он им, понимают слабость.

Выдержав паузу, он вернулся к рассказу «Посвящается Швейцарии». Заметьте, как триединый американский экспат, обладая умом, искушенностью и деньгами, морально проигрывает и кельнершам, и посетителям, которые совершенно бесхитростны и не бегут от реальности. Посмотрите на сводный баланс морали, призвал он, посмотрите на сводный баланс морали.

— И все-таки: почему он не дает женщинам имена? — спросила Линда.

Что выходит на первый план: досада или подавленность? Наверное, есть писатели, которых всегда будут и читать, и искажать незаслуженно, и ничего с этим не поделаешь. К концу жизни Оден, редактируя свои произведения, вычеркнул строки насчет Киплинга и Клоделя. По-видимому, он убедился в их недостоверности — и в конечном счете время никого не прощает.

— Они кельнерши. Повествование ведется через призму чужака-американца.

— Который хочет от них секса за деньги, как будто они проститутки.

— Разве вы не видите, что эти женщины занимают более высокую позицию?

— Тогда почему бы не назвать хоть одну из них по имени?

На миг у него возникло желание рассказать студентам историю своей жизни: как его бросила Энджи — по той причине, что он добился успеха, а потом и Линн — по той причине, что он потерпел крах. Но об этом он умолчал. И вместо этого, повернувшись к Кейт, в последней надежде (на что, он и сам не знал) спросил:

— А что, если я об этом напишу и назову свое имя, а вашего не назову — это будет очень плохо?

— Очень, — ответила она, и ему показалось, что теперь она относится к нему хуже.