— Слушай, отвернись или дай тазик, — попросил он сиамского и, сдерживаясь, сделал судорожное движение горлом, — блевать тянет.
И был тут же препровожден в сортир, где высморкал кровь, омыл раны и смог дать вразумительное объяснение. Незнакомец же, узнав, что Тим не вор, а помогает другу, проявил человеколюбие и облагодетельствовал его мокрым полотенцем, сказав веско и сурово:
— Фигня это все. И не дай Бог, если этот твой Ефименков мне фальцы на крыше порушил.
Фигня не фигня, а подействовало. Через неделю счастливый Ефименков лечился от свежезацепленного триппера.
— А я ведь помню вашу матушку, штурмбанфюрер. — Борман ностальгически вздохнул, глубоко засунул руку в карман мешковатых брюк и незаметно почесался. — Кристальной чистоты души была женщина. А умна, а шикарна. Да, пусть будет ей земля периной…
Полное, одутловатое лицо его затуманилось, бульдожьи глазки блеснули влагой — как все очень жесткие люди, он был крайне сентиментален. Ах, баронесса, баронесса. Какая женщина, правда, костлявая. А лобок вообще словно бритва. Впрочем, об усопших или хорошо, или никак. Спи спокойно, майне кляйне медхен.
— Русский осколок, партайгеноссе, разворотил ей матку. — Хорст выпрямился в кресле и выказал немедленную готовность идти рвать глотки всем врагам рейха. — Она умирала мучительно, в страшных корчах.
— Да, да, мы, немцы, имеем свирепое право на мщение.
Борман и сам сделался свиреп, рявкнув, выпятил губу и посмотрел на стену — волчьи, песьи головы, золоченые щиты, вычурная вязь геральдики. Рыцарские гербы, длинной вереницей, светлая память о павших товарищах. Они — гербы, не товарищи — стройно вписывались в убранство кабинета, ладно стилизованного под баронский зал замка Вевельсбург, что в Падеборне. Центральную часть занимал внушительный дубовый стол, похожий на тот, что принадлежал некогда славному королю Артуру. Кресла в количестве чертовой дюжины обтянуты свиной кожей и несли на высоких спинках серебряные пластины с затейливыми вензелями.
— Так вот, к вопросу о святом мщении, штурмбанфюрер. — Борман оторвал взгляд от стены, страшные его глаза в упор уставились на Хорста. — Материалы, что вы доставили, не имеют цены. Наши аналитики считают, что этот русский Барченко сродни еврею Риману, славянину Тесле и опять-таки еврею Эйнштейну. Сам фюрер хотел встретиться с вами, отметить ваш вклад в дело возрождения могущества рейха. К сожалению, не смог, срочно вылетел на Тибет.
Как, Гитлер жив? По идее, Хорсту следовало бы изумиться, выпрыгнуть из массивного, с резными ручками кресла. Увы… За три неполных дня проверенных в Шангрилле удивить его чем-либо уже было сложно. Необъятная — с зимними садами, стадионами, искусственными водоемами база, исполинские, куда там капитану Немо, подводные лодки, тарелки, летающие один в один как НЛО — все это поражало воображение и казалось материализовавшимся фантастическим сном. Так что жив фюрер — и ладно. Всучить недалеким русским обугленные трупы двойников — дело нехитрое. Пусть смотрят им в зубы и тихо радуются.
— Однако как ни крути, штурмбанфюрер, этот ваш Барченко всего лишь теоретик, — Борман сделал вялый жест рукой, и в хриплом, лающем его голосе послышалось презрение. — Формулы, выводы, моральные сентенции. Словоблудие, свойственное славянам, отсутствие немецкой хватки и арийского практицизма. А возрождающейся Германии не нужны вербальные поллюции, ей нужны конкретные дела. Вы понимаете меня, штурмбанфюрер? — Он вдруг с лая перешел на крик и потряс паучьим волосатым пальцем, отчего сразу сделался похож на рассерженного школьного учителя: — Вы показали себя с лучшей стороны, вы молоды, энергичны, вы стопроцентный ариец. Так что же, дьявол побери, мешает вам найти этот чертов кристалл? Я хотел сказать, магический.
Лоб его пошел морщинами, плечи передернулись, ноги топнули по каменному — все было в лучших традициях рейха, поменьше слов, побольше дела.
— Око Господне, партайгеноссе. — На вдохновенном лице Хорста запечатлелось уважение напополам с решимостью. — Яволь, дайте только срок.
— Найдите его, штурмбанфюрер, найдите во имя памяти всех убиенных немцев!
Шел лунный месяц Рамадан, девятый по исламскому календарю. Вот уже неделю все правоверные каждодневно постились, «с момента, когда можно отличить белую нить от черной, и до захода солнца», — надеясь попасть после смерти в рай, открытый лишь для тех, кто следует умеренности при жизни. Зато после захода, если позволял кошелек, — бриуаты, треугольные, аппетитно хрустящие пирожки с мясом и курятиной, таджины, тающие во рту гуляши, бастеллы — круглые слоеные, с начинкой из жареных голубей и миндаля, традиционные, с томатом и зеленью супы шорпы и, само собой, кускус с телятиной, бараниной или, под настроение, с рыбой. Именно так, по высшему разряду, Хорст и принимал одной каирской ночью своего позднего гостя — пожилого крестьянина-рейса в чистом по случаю праздника белом джелалабьяхе. Как и подобает председателю всеегипетского подотдела общества советско-арабской дружбы, такой же крепкой, как Асуанская плотина, братски возводимая на первых порогах Нила. Хорст, с уважением порасспросив гостя о детях, внуках, видах на Урожай, пригласил его к милда, низенькому круглому столу с бортиками, где была сервирована кеайя, разнообразная закуска в маленьких тарелочках. И хотя правоверному мусульманину полагается в таких случаях, прежде чем навалиться на еду, возблагодарить аллаха и съесть для начала что-нибудь легонькое, финики, например, араб без церемоний взял кефту, жаренный на решетке шарик баранины жадно раскусил и всем видом показал, насколько хороша она, советско-арабская дружба.
Звали его Ибрагим — старый рейс Ибрагим, а познакомился с ним Хорст недели две назад неподалеку от Ахет-Хуфу, по-простому пирамида Хеопса. Был жаркий, исходящий пылью, крикливо-суетливый полдень. Над пирамидой тучами кружились голуби, а у подножия — туристы, мелкие торговцы, алчущие клиентуры рейсы. Жизнь не затихала на древних скалах тысячелетнего Ростау. Однако настроение у Хорста было похоронным. Только что он вылез из Ахет-Хуфу на Божий свет и физически, каждой своей клеточкой ощущал немыслимое бремя гигантской пирамиды. Вот уже неделю его мучила навязчивая мысль, смешно сказать, о каком-то там папирусе времен позднего Среднего царства. выполненном иеротическим письмом, плохо сохранившимся и несомненно являющим собой копию с какого-то раннего оригинала. Назывался сей папирус Весткарским в честь одной эксцентричной дамы, передавшей его безвозмездно в дар науке, и рассказывал о фараоне Хеопсе, собиравшемся соорудить в своей строящейся пирамиде некие тайные палаты на манер тех, что были в храме Тота. И все было бы ничего, если бы не другой папирус, так же периода Среднего царства, содержащий «предостережение Ипувера», в нем старый жрец сетует, что канули золотые времена и «нет уже тех достойных, кто может забрать то нечто, спрятанное в пирамиде». Значит, нечто, спрятанное в пирамиде? Уж не в секретных ли палатах фараона Хеопса? Без малого неделю Хорст лазил по Ахет-Хуфу, прикидывал так и этак, простукивал стены, чуть ли не обнюхивал Большую галерею, камеру царя и комнату царицы, с непониманием посматривал на массивный, из крепчайшего гранита саркофаг — как его вытесали, из цельной-то глыбы? Это в эпоху-то медно-каменной культуры? Нет, трижды прав Шампольон, по сравнению с древними мы, европейцы, словно лилипуты. Ишь чего понастроили. На площади основания Ахет-Хуфу можно разместить храм святого Петра, а также Миланский и Флорентийский соборы вместе с Вестминстерским аббатством. Наконец Хорст плюнул на ортодоксальную археологию и стал подумывать о методах Бельцони, добывавшего раритеты при посредстве тарана и динамита. Вот тут-то ему и повстречался рейс Ибрагим, дочерна загорелый, беззубо улыбающийся, в донельзя истертом выцветшем джилалабьяхе.